Читаем Дэйви полностью

Лоза охватила кирпичи десятком тысяч отростков, гнулась и шелестела листвой, но не ломалась. Я перебросил руку через подоконник. Одеяло мне пришлось тащить в зубах, оставив мешок в густой тени. Я бросил одеяло в комнату, которая была наполнена ароматом Эммии. Мне послышалось тихое посапывание, что должно означать глубокий сон, может, только намек на сон. Она могла проснуться, увидеть мою тень, и закричать на весь дом. В этот миг мой страх принял именно такой облик. Я слез на землю и, дрожа от ужаса, побежал по улице Курин, пока не смог унять дрожь.

Чувствовал себя очень расстроенным и раздраженным, потому что не подошел к ее кровати, но я мог бы придумать множество причин, чтобы не вернуться теперь. Они гнали меня вперед — через частокол и на гору. Но я вернусь, утешил я себя, после того, как возвращу на место горн. Я постараюсь удовлетворить ее. Черт возьми, я даже пойду в церковь, если не будет иного способа выпутаться из этого. И (говорит мое другое «я»), возьму ее, наконец.



* * *

Дайон предложил колонистам название острова — Неонархеос. Пожалуй, оно мне нравится. Из греческого языка, ставшего древним и неразговорным уже в Золотом веке. Дайон — один из немногих среди еретиков, кто изучал его, а также латынь. (Церковь напрочь запрещает обществу какой-либо язык, кроме английского — это могло быть колдовство). Он познакомил меня с греческими и латинскими авторами в переводе; отмечу, что они также выглядели очень отдаленными во времена Золотого века, предшествующий которому они называли Железным веком…

Название Дайона для этой местности говорит о чем-то, что я хотел бы назвать — ново-старый. Оно связывает нас, так или иначе, с веком, когда этот остров — и другие, которые должны находиться близко за горизонтом, все различной формы и меньшие, чем они были до того, как поднялся уровень океана, — был португальским владением, что бы это ни означало для него; да, и во времена более отдаленные, когда цивилизация, способная увековечить себя, являлась новшеством на земле, а этот остров был зеленым пятнышком в голубом океане, населенным, также, как и когда мы нашли его, лишь птицами и другими пугливыми зверьками, которые проживают свою жизнь и без мудрости и без злобы.



* * *

Когда я опять взобрался на Северную гору, чтобы возвратить горн, я не видел настоящего восхода солнца, так как к его восходу был у того огромного дерева, где вчера мог бы так легко убить моего урода. Я не торопился: из-за моей неохоты, я чувствовал, будто сам воздух сгустился, становясь препятствием. Мутанта я не очень-то боялся, хотя, когда вошел в заросли, где проходили его пути по виноградной лозе, долго вглядывался вверх, пока мои довольно робкие фантазии не были вытеснены нахлынувшим дурным запахом — запахом волка.

С раздражением я вытащил нож — приходилось остановиться, отвлечься из-за опасности, не связанной с моим замыслом. Запах был прямо по ходу, по отметинам моего вчерашнего пути, находился я неподалеку от тюльпанного дерева. С ножом наготове я и не пытался осторожничать — если волк притаился где-либо в пределах ста ярдов, он точно знал, где я.

Невозможно смотреть прямо в глаза черному волку, даже из-за поперечин над ямой для травли собаками: что-то в нем заставляет отводить взгляд. Однажды, я рассуждал об этом с Дайоном, который заметил, что, возможно, в нем промелькнула частица нашего «я». Мой дорогой друг, Сэм Лумис, благородная душа, вряд ли найдется еще одна такая, обычно утверждал, что он был зачат разъяренным черным волком во влагалище урагана, таким бессмысленным высказыванием он, может быть, выражал кое-что, не совсем лишенное смысла.

Когда человек слышит в темноте леденящий душу протяжный вой черного волка, его душа напрягается в своих человеческих пределах. Ваша, моя, любого человека. Вы знаете, что не выйдете туда, чтобы охотиться с ним, ссориться из-за кровоточащего мяса, бежать по полуночным просекам с ним и его алмазноглазой подругой, чтобы быть таким же, как он. Но глубоко внутри нас затаилось это желание: оно не уснуло совсем. Все ночи оглашаются невысказанным. Скрыто дремлют в наших мозгах, наших мышцах, нашей сексуальности — все грубые страсти, которые когда-либо кипели. Мы — молния и снежная лавина, огонь и сокрушающий шторм.

В то утро я быстро нашел своего черного волка. Он лежал под виноградной лозой, свисавшей с наружной стороны зарослей шиповника, и он был мертв. Старая волчица — я проткнул ножом огромную сухопарую тушу — длиной в шесть футов от морды до основания шелудивого хвоста. Покрытая рубцами, грязная, с некогда черной шерстью, порыжевшей от гноившихся ранок. Живою, несмотря на ее гнойники, она могла бы, все-таки, загрызть дикого кабана. Но ее шея была сломана.

Перейти на страницу:

Похожие книги