Подходить к туристам Воробьев не решался, опасаясь КГБ, да и вряд ли они пошли бы на контакт с человеком, похожим на бродягу, хотя подобных бомжей множество в Лондоне, и они даже склонны выступать с самодельных трибун в Гайд-парке. Они не замечали его, они не знали, как нежно он любит всех их. И несравненный Лондон, и добрую королеву, и увлекательную охоту на лисиц в Шотландии, и скачки в Аскоте… Он смотрел на них, снова представлял себя вместе с Джейн и сыном и уже заранее страдал, зная, что туристы скоро покинут городок. Однажды он все же решил заговорить с добродушным джентльменом, мялся, топтался, но так и не вымолвил ни слова, правда, англичанин принял его за нищего и дал целый фунт стерлингов, который пришлось тут же запрятать, не дай бог, увидит кто-нибудь из соотечественников. Фунт он положил в книгу «Письма лорда Честерфильда сыну», которую иногда перечитывал, прихлебывая из бутылки.
Однажды во время захода очередного туристского судна к нему пришел капитан в сопровождении пожилой англичанки.
— Эта дама хочет тебя видеть, Львович! — сказал капитан добродушно. Человек он был смелый, ветеран и пьяница, не боявшийся никаких контактов с иностранцами и уважавший Игоря за жизнь и работу в Англии.
— Какой у вас чудесный английский язык! — сказала англичанка, с трудом скрывая свое удивление всем видом этого странного человека. — Меня просили передать вам посылку.
Он поблагодарил, схватил коробку и помчался домой, боясь уронить груз. Руки дрожали, когда он судорожно распечатывал посылку. Наконец он вытащил банку супа из бычьих хвостов, железные коробки с «Эрл Грей», стопку приложений к «Обсерверу» об искусстве, несколько пачек табака «Клан» и большую бутылку «Джонни Уокер» с черной этикеткой. Там же лежали фотография уже повзрослевшего сына и записка, которую он прочел вслух:
Подписи не было. Он свинтил головку виски, налил полный стакан и залпом отправил в рот, вслушиваясь, как жидкость течет по пищеводу, согревает желудок и кровь. Затем набил трубку присланным табаком и, откинувшись на стуле, долго блаженствовал, поглядывая то на записку, то в темное окно. Еще раз ощупал все подарки, даже понюхал «Обсервер», от него пахло типографской краской, сугубо английской. Затем он деловито нашел толстый железный крюк, вбил его в стенку, разыскал толстую веревку, закрепил один конец на крюке, из другого сделал петлю, набросил себе на шею, встал на стул и двумя ногами отбросил его. Но крюк вылетел из стены, Игорь упал на пол и заплакал от обиды. Выпил еще виски, вчитываясь в записку со стихом Роберта Бернса, взял ее, вышел из дома и решительно двинулся к Волге.
Он вступил в мутные воды, медленно шагая по илистому дну и думая, что по Пикадилли по-прежнему медленно идут красные двухэтажные автобусы, а в пабе на Бейкер-стрит навсегда засело изваяние Шерлока Холмса с трубкой в зубах и в причудливой шляпе. Ему стало жаль, что уже никогда он не увидит ни Лондона, ни Джейн, ни сына, но он шел и шел, пока вода не подступила под горло и не накрыла его с головой. Бумажка с расплывшимся текстом прощально дрожала на мелких волнах.
Расстаться нам велит судьба…
День второй
Проснулся я на рассвете, чайки тонко поквакивали за окном, корабль чуть покачивало на волнах, в иллюминаторе маячил кондово-деревянный Козмодемьянск, очень напоминавший городок, где закончил жизнь герой новеллы Тетерева. В каюту осторожно постучали. По тональности мягких, но хватких пальцев я понял, что это Марфуша с очередным рапортом. Так оно и оказалось. Ты не представляешь, Джованни, как приятно выслушивать рапорт рано утром, на Волге, так сказать, на коровьем реву. Твоим итальянцам, не говоря об американцах, этого не понять: вы давным-давно променяли здоровую первобытность на судорожные ритмы цивилизации, и теперь уже ничто вас не спасет — ни бег рысцой, ни борьба с курением, ни маниакальное воздержание от алкоголя; ничего не спасет, утерян навеки вкус к женщине, ощущение женщины, и хоть сто презеров натягивай, все равно подхватите СПИД, никуда не деться, и удовольствия никакого — один страх… Ужасно жить на Западе, воистину ужасно. Кто-то из наших классиков написал: