И вот когда самый-самый разгар войны был, темно, то немец в окоп забежит, то русский… Трассирующие пули, тонные бомбы вокруг сыплются, мы все в земле лежим… Соседи погибли: кого завалило, кому в дом — прямое попадание. И вдруг Владимир Николаевич сваливается в окоп. Мы думали — немец. Шляпа такая на нем…. И никакой поклажи: только две стопки книг шпагатом перевязаны — его труды. Он не мог их бросить…
Он позвал маму идти на переправу.
На улице ночь — тогда темно было сутками напролет. От дыма, от пожаров. Только видно, как трассирующие пули летят. Кромешная тьма… и он маму приглашает на переправу. А Волга вся красная от крови.
Мама говорит:
— Куда ж я пойду, у меня дети и бабушка…
Владимир Николаевич посидел, я помню — у него шляпа лежала на коленях, и рядом — две стопки книг. Пот с него катился градом — вот такой величины капли. Он все время вытирал их. Посидел и ушел. И мы его считали погибшим. Бабушка молилась за упокой.
А потом, годы спустя, в Астрахани — я его увидела. В морской форме. Я подошла к нему как к родному. Такая встреча была!
Он говорил:
— Мамочка твоя сама виновата, я ей предлагал вас поставить на ноги. Она мне категорически во всем отказала.
Февраль 43-го… Мороз… Вши… Когда я годы спустя поехала учиться в Астрахань, у меня такое тело было… Там, где вши кусали — глубокие рубцы, все выедено. Эти участки не загорали. Все тело шоколадного цвета, а те места белые. Как в анекдоте про девушку с веснушками: «Вы что, красавица, через сито загорали?»
В бане меня окружали женщины:
— Чем ты больна? Да разве тебе можно мыться вместе со всеми?
Я потом ходила мыться только в номера.
И вот пришли наши. Солдаты варили похлебку, заправленную мукой. Она была белого цвета. Разливали в кружки, кормили… А с нас прямо в похлебку падали вши. Тогда приехали деззстанции на машинах, с душевыми установками. Там было тепло. Нас раздели, выкупали, а вещи прокалили так, что никто не узнавал свою одежду. Она вся стала темно-коричневого цвета и долго пахла жареным. Мне спалили бобриковый воротник у пальто.
Часть населения вывезли за город — туда, где уцелели дома. А потом люди стали возвращаться. Жили в подвалах. Еще строили много бараков, как для скота. Там были нары. Начали проводить электричество. Город оживал.
А бабушка в 1944 году умерла от пневмонии. Был такой холод! А лекарств — никаких. И она погибла. Месяц ровно проболела. Уже ничего не могла есть, даже пить не могла. Тетя Поля ей пыталась влить воду, а она отворачивала голову…
Все было разрушено — никаких учебных заведений. Потом на окраине города открыли одну школу. Кое-как отремонтировали здание, окна закрыли фанерой. В классе сидишь — замерзаешь. Писали перьями, макая их в разведенную краску — на обрывках бумаги, на газетах…
В то время моя любимая тема была — героини войны, летчицы. Я хотела быть только летчицей! Позже, в мединституте у нас преподавала знаменитая Саша Хорошилова, из 46-го женского полка ночных бомбардировщиков. Тогда она уже носила фамилию Архангельская.
Саша Хорошилова. Вооруженец, затем штурман, комсорг 46-го гвардейского ночного бомбардировочного авиационного полка 325-й ночной бомбардировочной авиационной дивизии 4-й воздушной армии 2-го Белорусского фронта, гвардии лейтенант.
В Красной Армии с 1941 года. В действующей армии с мая 1942 года.
Участвовала в битве за Кавказ, освобождении Кубани, Крыма и Белоруссии. Дошла до Германии.
— У нее уже была семья, дети. Она писала диссертацию.
А в годы войны она удивительным образом умела настраивать летчиц и штурманов на победу. В полк поступало пополнение из других мест. Приходили летчицы, владеющие техникой безупречно. Но — не прошедшие школу Марины Расковой и Саши Хорошиловой. И порой они гибли после первого же вылета. Войдешь в комнату — постели свернуты. Значит — убиты. А те, кого выпестовала Хорошилова — воевали и побеждали.
Саша была уникальным человеком. Я думаю, она владела чем-то вроде гипноза.
В мединституте политэкономию у нас преподавали мужчины. Они читали лекции — молодые, красивые, отутюженные, с носовыми платочками в кармашечках. Мы сидели — и не столько слушали, сколько на них любовались. Рассказывали они корявым языком, и предмет казался неинтересным. Не доходил. Я страшилась, как буду сдавать экзамены.
И вдруг, во втором полугодии, глядим — входит маленькая женщина. В ботинках с цигейковой опушкой, как тогда было модно. Очень маленькая, пуховый платок на плечах — в аудитории холодно. Фамилия Архангельская.
Думаем: «Кошмар. Такие соколы читали, и то не доходило — нудно, трудно. А тут пришла эта курносенькая — смотреть не на что…»