Но она ждала принца. Такого же настоящего, как ее отец. Софья, несмотря на молодость и незрелость, была довольно-таки тщеславной девушкой, и то, что ее мать не приняли в семью отца, больно ранило ее сердце.
И дождалась! Великий князь Михаил Михайлович Романов, внук царя Николая, полюбил ее всем сердцем. И попросил ее в знак ее расположения самой выбрать тот подарок, который она хочет.
К вящему изумлению Великого князя Софья попросила корону. И не простую, а такую, о которой слышала в детстве, когда мать, Наталья Александровна, рассказывала ей на ночь сказки. Причем в ткань сказки вплетались и воспоминания ее бабушки, Натальи Николаевны Гончаровой, и стихи деда. В корону червленого золота с серебром были искусно вделаны яхонты и диаманты.[65]
И носила ее черная королева.По описаниям невесты Великий князь заказал корону у поставщика двора его Императорского Величества фирмы "К. Э. Болин". Она была тонкой ажурной работы, в переплетеньях золотых и серебряных нитей покоились рубины и бриллианты.
Софья с радостью дала согласие на брак, но тут ее отец, принц Вильгельм Нассауский получил срочную депешу от ныне здравствующего императора Александра. Его Величество писал: "Этот брак, заключенный наперекор законам нашей страны, требующих моего предварительного согласия, будет рассматриваться в России как недействительный и не имевший места".
Что было дальше, я не знаю. Тетушка покинула Петербург — источник великосветских сплетен и скандалов, и единственное, что она могла добавить, что жених с невестой были хотя и подавлены, но настроены весьма решительно…
С трудом оторвавшись от созерцания своего изображения в водной глади я повернулась к спутникам. Они стояли и смотрели на меня. Наконец, Аршинов прервал молчание:
— Да… Хороша Аполлинария Лазаревна! Даже жалко такую красоту отдавать.
— Вы, Николай Иванович, рассуждаете, как Иван-царевич, который не захотел отдавать Василису Прекрасную старому царю. А придется, — усмехнулась я, снимая с головы корону.
— Это правда, — кивнул он, — не хочется. А надо. И что делать — ума не приложу. Такую красоту узурпатору да своими руками нести!
— Давайте божьего человека спросим, — тихо сказал Малькамо.
В последнее время я стала замечать, что Малькамо много времени проводил с Автономом. Как они общались — сие мне неведомо. Автоном не знал французского, а абиссинец — русского. Но они вместе молились, отбивали поклоны, а повечерам на привале сидели и шептались о чем-то, понятном только им двоим.
— Автоном, брат наш, скажи, что нам делать? Отдавать корону Менелику или повременить? — Аршинов смущенно переступал с ноги на ногу. Чувство долга в нем боролось с крестьянской жадностью.
Монах нахмурился, почесал бороду и изрек:
— Аще сребро, еже обретохом во вретищах наших, возвратихом к тебе от земли Ханаани, како быхом украли из дому господина твоего сребро или злато?[66]
— Что он сказал, Полин? — спросил меня Малькамо, внимательно вслушиваясь в непонятные речи Автонома.
Я перевела ему фразу из Библии. Малькамо удивился:
— Почему наш брат считает, что мы украли корону? Что он имеет в виду?
Но как ни тормошил Аршинов упрямого монаха, тот больше не произнес ни слова.
— Приказываю, — решительно произнес Аршинов. — Сейчас ужинаем печеными крокодильими хвостами, ложимся спать. Старики идут домой и завтра на рассвете приходят с подмогой: надо забрать тело Григория и похоронить по православному обычаю. Малькамо, переведи.
Старики кивнули и отправились восвояси. Юноша объяснил, что завтра они вернутся с жителями деревни — ведь для тех крокодилы тоже отменная добыча.
Головнин с Сапаровым вырыли яму, набросали туда хвороста. Отрезанные хвосты обмазали глиной, положили на тлеющие угли и присыпали сверху. Ждать пришлось недолго.
Крокодилятина оказалась вкусной и сочной. Она пахла дымом и вкусом напоминала телятину. За ужином поминали Григория и Прохора, жалели их родителей. Головнин прочищал свой винчестер, Нестеров сокрушался по поводу потери медицинского сундучка, а Автоном беззвучно молился.
Сундучок стоял возле Аршинова и тот время от времени любовно поглаживал его рукой, надеясь, что вот уж теперь все горести закончатся, и колония обретет законное право находиться на абиссинской земле.
Потом легли спать. За длинный день много случилось всего: и ужасного, и радостного. Все устали и заснули, как только растянулись на жестких тростниковых подстилках.
Я лежала и смотрела на звездное небо. Так как я слегка близорука, то звезды расплывались, становились большими, как бублики из пекарни на Моховой. Нам в институт их приносила толстая булочница в бязевом переднике. У нее в руках была корзина, накрытая чистой тряпицей, она откидывала ткань, и запах свежей сдобы наполнял дортуар, холодный и промозглый. Ах, как приятно было, торопясь, протянуть ей две копейки, схватить бублик и отойти в сторонку, чтобы полакомиться. Не могла же приличная девушка вцепляться зубами в выпечку на виду у остальных! И почему я подумала о бубликах? Наверное, давно не ела обыкновенного хлеба. Да что там хлеба? Инджеры, и той не видать…