Инга еще ни разу не видела его в штатском, и он надеялся, что если она вдруг ненароком заскочит в третий научный, то будет удивлена. Да и ему легче будет держаться с ней холодно в этой венгерской паре.
И вот этот дурень Гришка брякнул про пижонство доцента, и Курчеву вдруг захотелось назад, в зеленую шкуру, в угол, куда-то туда, где он вне игры и никак не может и не должен соперничать с Алешкой.
- Ну, пошли. На улице, скажу тебе, парилка. Я совсем спекся, - взял Бориса под руку Новосельнов и потащил из вестибюля.
Еще с вечера они условились поесть по-человечески в недорогом ресторане и потом спуститься в биллиардную.
Три дня, если бы не беспрестанные мысли об аспирантке, Курчев мог бы считать себя в порядке. Он сидел среди тихих и погруженных в книги людей. Они не обращали на него внимания, очевидно, сразу приняв за своего, и он, стараясь не думать о Рысаковой, читал воспоминания о Маяковском. Книг было много, но толку в них не слишком. Борис понял, что воспоминающие не столько вспоминали поэта, сколько пытались доказать, что были к нему чрезвычайно близки, что без них он бы не стал тем, во что в конце концов вылупился, и, подымая "агитатора, горлана, главаря", ни на одной странице не забывали о себе.
Курчев с детства не любил Маяковского, потому что все, начиная с отца, взрослые, окружавшие Борьку, Маяковского не терпели. И не только потому, что он корежил русский язык. Просто все пили водку, поругивали советскую власть и любили Есенина. Есенин был свой в доску. Его переписывали, отчаянно перевирая, в замусленные тетради. Его пели под гитару и надрывно читали спьяну. Книг его нельзя было достать.
А Маяковский продавался на всех углах и мозолил глаза с плакатов. И всего толку в нем было, что пульнул в себя из-за какой-то гулящей шмары.
Не полюбив Маяковского с детства, Борис и потом не пристрастился к нему, потому что под влиянием бабкиного соседа, раненого на фронте пожилого столяра, начал читать Толстого. Столяр, вегетарианец, в первые годы революции входил в какое-то толстовское общество, за что пострадал, и поселился в Серпухове, но остался верен прежним привязанностям. Впрочем, Есенина сосед тоже не любил, потому что был противником пьянства и разврата.
Теперь, получив атанде от аспирантки и твердо решив ни в какую аспирантуру не поступать, Курчев занялся Маяковским, подспудно желая заземлить на ком-то скопившееся недовольство собой и миром. Но читая воспоминания маяковцев, он невольно проникался жалостью к этому колоссу на глиняных ногах, к этому главарю с сердцем трусливого мальчишки, к горлану, которому не о чем было кричать, потому что он зарифмовывал только чужие мысли, - сначала Ницше, а потом - всех подряд: Бухарина, Калинина, Сталина... Все, кому не лень, надували, как цыган лошадь, этого странного, явно не вполне нормального, хотя незаурядного парня, и потом он гудел иерихонской трубой.
Отложив сборники лефовского и прочего окружения, Курчев раскрыл общую тетрадь и быстро своим неврастеническим ломким почерком стал уродовать бумагу:
"Вообразите гимназиста, недоросля, которому говорят: "Дядя, достань воробушка". Приткнуться ему некуда. Бедность сразу после относительного достатка. Мать сдает комнаты..."
(Представить это Борису было нетрудно, потому что в Серпухове бабка вечно пускала в дом квартирантов.)
"...И парень, воображая себя Оводом, Гарибальди с помесью Робин Гуда, играет в революцию, как в "казаки-разбойники". Он еще не атаман, хотя метит в первые, в главные. Но игры оборачиваются тюрьмой. Первая посадка, как легкое ранение, как шрам у буршей. Она - как мета храбрости и избранности. Но в следующий раз сидеть неохота. Правда, кормят и дают читать книги. Но славы никакой. Никто о тебе не помнит. Ты вообще для всех нуль. А славы ох, как охота. И вот парня выпускают. Вроде бы у него есть кое-какие способности по рисовальной части. Юноша смешивает краски, стоит за мольбертом, но таких, как он, десятки, если не сотни. Улита едет, когда-то будет... А ему по-достоевски надо сразу, да так, чтобы на всех площадях орали его фамилию. Но пока неудавшийся рисовальный хмырь в очках и бороде глядит на его мазню и неодобрительно хмыкает:
- Куда нога заехала? И колер, колер не тот... - или что-то в этом роде. (Знать не знаю, что говорят в подобных заведениях.)
И вот попадается парню на пути веселый прохвост Бурлюк, который уже понял, что медленными шажками известности не догонишь, что нужны ковры-самолеты и вообще всяческое звуковое оформление. Он читал "Мартина Идена" и знает, что первое условие славы - общественный скандал. И тогда вытаскивается желтая кофта и наносится оплеуха общественному вкусу.