Читаем День и час полностью

Я, правда, не понимал, почему надо было ехать «на кусты» и какие-такие там именно кусты имеются в виду, — если виноградники за лесополосой, то туда и ехать не надо и очень даже опрометчиво было бы ехать: туда надо вползать на пузе, дабы объездчик Бабцов, прозванный в селе за свой вечный риторический вопрос и за свое хохлацкое происхождение странным длительным прозвищем: «Бумага е?» (никакой «бумаги», естественно, не было ни у взрослых, попадавшихся на потраве совхозной люцерны или того же виноградника, ни, тем более, у нас, пацанов), не попортил тебе шкуру арапником, а то и зарядом соли.

…Ей надо больше любви и ласки еще и потому, что она сама больше их может дать. Возвратить.

И вообще неизвестно: когда она кидается на шею, едва не сбивая с ног тебя у порога, — требует она или  о т д а е т? Где тут граница?

И вот этой-то девочке в ночной сумеречный час мнится: ее любят меньше других. Ее, может, вообще не любят.

И она, беззащитная перед лицом такого горя, заскулила, воспользовавшись, правда, довольно неподходящим, поместительным горлом большого, уже забывающего свое детство человека.

И — загадочное превращение! — горло обернулось жалобной свирелью, жалейкой: как бы мы ни росли, как бы ни умножались в весе и объеме, душа у нас остается младенческой.

Если еще, дай бог, не ссыхается, не сворачивается, как траченный червем лист.

Она струилась в ночь легко и тихо, щенячьим поскуливанием.

Или она все-таки оставалась сама собой — душою грешника, преступника в минуту прозрения и раскаяния.

Когда девочка была совсем маленькой, у нее слишком быстро зарастал родничок. Согласно тогдашней теории, в этом был зловещий знак: раньше срока окостенеет, замуруется, череп, прекратится его рост, а стало быть, и рост того, что там, внутри. Нам это было объявлено со всеми предосторожностями, оговорками: в кабинет намело, как сугробов, белого; едва ступив в него из июльской духоты поликлиничного коридора, мы с женой сразу почувствовали леденящее единодушие этой белизны.

Доктора были отстраненно участливы.

Потом были частые, вспыхивавшие подчас в самых неподходящих местах и без видимого повода слезы жены, бесконечное пугливое ощупывание действительно небольшой, вертлявой, с удовольствием ласкавшейся в родительских ладонях головенки, постоянное тайное, болезненное сличение ее с такими же вертлявыми головенками ровесников — во дворе, на улице, при всякой, даже мимолетной встрече.

И напряженное, тревожное вслушивание, вниканье в бессвязный младенческий лепет.

В нем то угадывалось, выхватывалось — возможно, сочинялось — осмысленное слово, полслова, спичка, порхающая искра в ночи, тотчас отзывавшаяся в нас многократно усиленной вспышкой надежды и ликования, то, наоборот, чудилось лишенное всякого смысла, даже интонации (и это пугало больше всего) журчанье: ручей, казалось, вытекал из самого забвения.

Отчаявшись найти, выцедить в нем хоть песчинку узнаваемого, мы сами, измученные, опустошенные бесплодностью своих усилий, в иные минуты готовы были к движению вспять.

Следом.

Жена поднимала глаза, а в них ничего не было: ни боли, ни мысли, ни цвета. Пусто. Литература оставила нам множество примеров удивительных материнских превращений: в голубку, в волчицу… Думаю, что в этих превращениях материнская душа не остановилась бы и перед безумием, если бы оно оказалось или показалось бы ей спасительным для ее дитяти. Способна обернуться оборотнем, лишь бы — следом.

Догнать, понять, помочь.

Так продолжалось до появления Коршуновой.

Коршунова позвонила, молча прошла в квартиру, сняла старенькое, заношенное пальтецо, кацавейку, сунула ее мне.

Ее большие руки были красными, холодными — на улице стояла слякоть, — кацавейка была ей явно мала, куца. Создавалось впечатление, что она вообще с чужого плеча, а если и с коршуновского — то еще с девического, девочкового. Предположение резонное, потому что они и выглядели почти ровесницами, хозяйка и ее кацавейка.

В Коршуновой в самом деле было что-то девочковое: угловатость, широкоступность. Никакой старушечьей плавности, никакого речитатива. Седые жесткие космы, сухой, аскетичный, инквизиторский профиль. И — резвость, резкость девочки на баскетбольной площадке.

— Поторопитесь, молодой человек. Я ваш новый детский доктор, и у меня на участке не только вы, — сухо оповестила она, заметив мое замешательство: я все стоял посреди комнаты с ее хламидой в руках.

Несколько минут спустя она уже осматривала девочку. Распростерла ее на пеленке и издалека, с дальнозоркой высоты, воззрилась на нее своим действительно коршуньим, ястребиным ликом. Потом тоже долго щупала, ворочала ее под жалобное квохтанье матери, находившейся поодаль, — каждую ее попытку приблизиться вплотную Коршунова молча пресекала гневным манием такой же инквизиторской, как и профиль, старческой руки.

Жертва вначале куксилась, после развеселилась, — видимо, ее диагноз, а она изучала пришелицу с не меньшим пристрастием, чем та ее, был утешительным: бабо-ягизм, — и в конце концов, исхитрившись, ухватила Коршунову за сухой, породистый, уже клювообразный нос.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Мальчишник
Мальчишник

Новая книга свердловского писателя. Действие вошедших в нее повестей и рассказов развертывается в наши дни на Уральском Севере.Человек на Севере, жизнь и труд северян — одна из стержневых тем творчества свердловского писателя Владислава Николаева, автора книг «Свистящий ветер», «Маршальский жезл», «Две путины» и многих других. Верен он северной теме и в новой своей повести «Мальчишник», герои которой путешествуют по Полярному Уралу. Но это не только рассказ о летнем путешествии, о северной природе, это и повесть-воспоминание, повесть-раздумье умудренного жизнью человека о людских судьбах, о дне вчерашнем и дне сегодняшнем.На Уральском Севере происходит действие и других вошедших в книгу произведений — повести «Шестеро», рассказов «На реке» и «Пятиречье». Эти вещи ранее уже публиковались, но автор основательно поработал над ними, готовя к новому изданию.

Владислав Николаевич Николаев

Советская классическая проза