— Пусть там свою работу делают, а мы тут свою. Сидит Урманов и простоте человеческой удивляется. Ишь, как смело говорят. Тут разве только дурак не поймет или сумасшедший. Эти же двое… Не сказать, что совсем уж без хитрости, но простоваты — сразу видать. Не то разве сами, своей волей, своими ногами, сюда к нему явились бы? Где уж там виноватого — только подозрение на ком, и тех никто защитить не посмеет. Таких Урманов не помнит, покуда такого не встречал. А эти двое безоглядных по сторонам не смотрят, знай свое гнут. Одно слово — дураковаты. Прямодушным простакам он еще сострадать может, а вот льстецов с медовым языком напрочь душа не принимает.
— Ты, агай, все про нас да про нас. Ты лучше на нас своего золотого времени зря не теряй, — посоветовал Нурислам. — Пусть лучше нам председателя вместе с его печатью вернут поскорей.
— Он враг народа. Под статью подпадает.
— Опять! Вот нашел врага! Зачем же он против белых дрался, кровь свою проливал? Зачем столько лет на Советскую власть работал, сна–отдыха не знал? — Нурислам так разгорячился, что даже фуражку снял. — «Тем, кто беден — вера и опора, кто в беде — защита от позора, добрым людям — сердцу утешенье, а врагам он — молния отмщенья», вот он какой! А кто враг, мы тоже знаем. Кто народ грабит, людей истязает, вот кто враг. Вот, скажем… кхм… — Он хотел сказать про Лису Мухтасима, уже сосланного, и про вора Му–ратшу, который не успеет в тюрьму залезть, как уже обратно на свет вылез, глаза продрал, смотрит, что украсть, но удержался.
Урманов же не гневен и не озабочен. Сидит, слушает. Но чувствует какое–то облегчение. И это удивительно. Вдруг понимает: да ведь суставы–то больше не ноют! Урманов глянул на вспотевшую, красными пятнами просвечивающую сквозь редкие волосики лысину Нурислама и почувствовал что–то вроде жалости. «Второй день здесь крутятся. Не выгоды себе ищут, а правды хотят. То есть — своей правды. Какая она маленькая, эта их правда, перед силой времени. Я же здесь не правду доказываю, а чье–то преступление. Вот моя обязанность. Мой долг». Вот такие отрывочные мысли промелькнули в голове чекиста, и он, вопреки служебным правилам, решил сказать им, в чем обвиняется Зулькарнаев. Да, почему–то так и решил. Натурой своей и революционным воспитанием Урманов человек прямой и честный. Но четверть века сражался он с классовым врагом, был нещадно бит, кровь свою проливал, переносил боль и страдания — и очерствела, коркой запеклась его душа. Порою классовая бдительность становилась классовой подозрительностью. Вместо вопроса: «Это друг?» — вставал другой: «А не враг ли это?» В Булак его недавно прислали из Москвы. Ни мест этих, ни людей здешних не знает. Может, такой человек и нужен был, который не знает. О том, что Зулькарнаев проливал свою кровь на гражданской, он, разумеется, знал. К людям, получившим раны от руки классового врага, у него было особое отношение. «Кто кровь проливал, тот душу не продаст», — говаривал он когда–то. Но события последних двух–трех лет круто изменили его мнение. «Мало ли их, предателей своего класса? К таким вдвое, нет, втрое нужно быть беспощадней».
Напоминать, что, мол, сказанное здесь — здесь и остаться должно, иначе — не поздоровится, Урманов не стал, сразу перешел к делу.
— Зулькарнаев Кашфулла, утратив классовое сознание, встал на путь политического преступления, — сказал он.
— Один раз в жизни напился и потерял сознание, только не классовое, а свое, собственное, — вздохнул Курбангали.
— Вот именно. Они коли теряются, то оба вместе. — Урманов вытащил из ящика стола лист бумаги, долго смотрел на него, потом поднял взгляд на Нурислама: — Ты вот здесь кубаир спел, мол, бедным опора, кому–то там защита от позора, добрым — утешенье, а врагам — отмщенье. А я вам сейчас другую песенку спою. С торгашом Мухтасимом он в обнимку пьянствовал? Пьянствовал. Потому и пытался спасти его от раскулачивания. Это первое. Далее. Служителя культа… — он опять бросил взгляд на бумагу, — служителя культа муэдзина Кутлыяра и еще трех кулаков взял под защиту. В самый разгар классовой борьбы, опозорив звание коммуниста, выступил против политики партии, играл на руку врагам. Продажная он душа. Это второе. Сегодня партия и народ производят с такими полный расчет. Понятно?
* Кубаир — героическая песня.
— Нет. Непонятно. — Нурислам натянул фуражку по самые уши. — Или вы сами, агай, или эта бумага ваша, но кто–то из вас полную напраслину несет. Вот пусть Курбангали подтвердит, я и сам приврать горазд, и знаменитых врунов знавал, но такую бессовестную ложь первый раз слышу.
— Стоим и удивляемся, — сокрушенно кивнул Курбангали. Урманов лишь тяжело посмотрел на него. Еще неизвестно, кто кому больше удивлялся.
— Ну, выкладывайте, что знаете. Только без этого, на что ты «горазд», — сказал он. — Послушаем. Хотя дыма без огня не бывает.
— Если только по дыму судить будешь, агай, в дыму задохнешься. В ином дыму — огонь, а в ином — только чих да кашель… — так философически начал рассказ Нурислам. А Курбангали при случае вставлял слово.
* * *