Елена Денисовна под общим наблюдением обмывает уже орущего ребенка, обертывает его горчичником на две минуты, потом завертывает в согретые пеленки. Но прежде чем передать эту величайшую драгоценность особому врачу особой детской палаты, где выхаживают самых слабых новорожденных, она показывает его матери.
Та, еще в слезах, тянется посмотреть на дважды рожденное дитя и всхлипывает уже от радостного волнения.
Ребенка уносят в сопровождении целого почетного караула.
— Какие у него глазки?
— Черные глазки, мамаша, черные! — отвечает Елена Денисовна, которая, как и все, не может сразу войти в обычную колею. Она даже не заметила, когда ушел Иван Иванович, так и не поговорив с нею.
Женщина всхлипывает еще громче: обычное здесь обращение «мамаша» потрясает ее. Но вдруг, перестав плакать, она говорит с гордостью:
— Чубчик совсем как у Виктора, только у него, у нашего папки, уже лысина.
— Бог даст, доживет и сынок до лысины, — с комической важностью изрекает акушерка.
Она опять хлопочет возле роженицы, а в сердце ее поет радость: пятнадцатый за смену!
«Ладно вам, — обращается она мысленно ко всем людям. — Вы там строите заводы, гидроузлы, самолеты. Но есть ли дело важнее нашего, акушерского? Ведь все в мире остановилось бы и застыло, если бы женщины перестали рожать ребят! Было бы пострашнее атомной бомбы! Говорят, чудо — атомная бомба. Провались она совсем! Вот мертворожденного оживили — это действительно чудо! Какого уважения достоин такой человек, как профессор Белов?! А его не хотят признавать. Вот и пойми этих ученых! А сама тоже ведь не верила, — поймала себя Елена Денисовна, но не смутилась. — Мне-то простительно. Просто счастье, что я сюда на работу попала! — Но снова возникает щемящая сердце мысль об Иване Ивановиче и Варе. — Как бы хотелось видеть их счастливыми! У Ивана Ивановича еще и в клинике огорчения. Хотя бы не оказались в комиссии Ученые, вроде тех, которые допекали Белова».
33
Дежурство закончилось в восемь тридцать утра, но Елена Денисовна вышла из роддома почти в одиннадцать. Были тяжелые роды у молоденькой девчонки, сбежавшей от родителей. Выпороть бы за такое следовало, ан жалко! И пока роды не закончились благополучно, Елена Денисовна не смогла уйти.
«Тяжело девке, слов нет, а голубчик, который заманил, утек в кусты. Вся жизнь смолоду испорчена. Ну, а матери-то каково? Вдруг моя Наташка такой номер отколет? — Елена Денисовна оцепенела на миг от страшной мысли, но вспомнила твердый норов своей «паршивки», как иной раз с материнской усмешкой называла про себя подрастающую дочку, и успокоилась — Нет, Наташка — крепкий орешек будет!»
С крылечка роддома Елена Денисовна взглянула на соседний хирургический корпус, где работал Иван Иванович, — массивное с колоннами трехэтажное здание. «Как он вовремя заглянул к нам! А ведь просто… Ей-богу, просто! Как будто и я могу это сделать. Только, правда, страшно. Не то страшно, что в дураках можно остаться, а… осторожность-то какая нужна. И веру надо иметь, и умение, главное — умение! Да, выходит, не так уж просто! — заключила акушерка. — Со стороны глядеть — легко, а самому — только подумаешь, душа замирает».
Наташа Коробова лежала в хирургическом корпусе, и Елена Денисовна сразу направилась туда.
Да, замечательное место работы досталось Елене Хижняк! Все здесь ей нравится: и добротные здания корпусов, и деревья вокруг них, и чугунная ограда, отделяющая территорию больницы от шумной улицы. На кленах и липах, шелестя в листве, порхают, суетятся стайки каких-то кочующих пичужек, на крышах степенно воркуют голуби, воробьи прыгают по дорожкам. Выздоравливающие больные прикармливают птиц — все-таки развлечение.
Конец августа. Еще жарко. Солнце блестит на широченной полосе уличного асфальта, как в реке: недавно прошли поливочные машины. Улица шумит, зовет Елену Денисовну домой. Но прежде надо зайти к Наташе.
Тяжело переступая усталыми ногами — за смену-то натопчешься! — Елена Денисовна поднимается на третий этаж хирургического корпуса. Наташа лежит по-прежнему в белой повязке-шлеме, безучастно смотрят в потолок ее подпухшие глаза.
«Ах ты, горе! — думает Хижнячиха и осторожно, чтобы не звякнуть чем и не встревожить больную, наводит порядок в ее шкафчике, ставит на полку очередную передачу — кефир и яблоки, купленные в буфете, забирает крохотные кастрюльки, принесенные из дома вчера. — Почти ничего и не ест».
Выходя из палаты, Елена Денисовна носом к носу столкнулась с Логуновым. Она уже знала от Вари о его приезде, но сейчас так и ахнула.
— Голубчик ты мой! — сказала она, и слезы брызнули из ее глаз.
Логунов молча обнял ее. Приемная мать Вари… Сколько волнующих воспоминаний связано у него с этой женщиной и сколько горя: ведь она еще и жена лучшего друга, погибшего на фронте. Логунов взял у нее сеточку-авоську с посудой, подвел ее к одному из столов в коридоре, где обедали ходячие больные, усадил на стул и сам сел рядом.
— Одиннадцать лет пролетело, дорогая Елена Денисовна!
Она взглянула на него, улыбнулась сквозь слезы.
— А ты все такой же черный!
— Скоро сивый буду: появляется седина.