За проходными «Кумачовбурмаша» надо было решать, разрываться: куда? Может, все-таки вместе со всеми: прикрепиться, прижаться к народу, помогать, что-то делать для них — ну, таскать в мешках землю, бурлачить, на колонку с порожними ведрами, — и тогда этот город укроет его, сбережет под плитой, как жука? Может, все это кончится через неделю, вообще в трое суток: ну не хватит у сепаров ни людей, ни оружия… Осознанием кончится, что они при своих бабах-детях как магнит для осколков и из города надо уйти, и уйдут или даже сдадутся, невзирая на все свое голое, бескогтистое остервенение, и по этим вот улицам поползут украинские танки, зашуршат по кирпичному крошеву сапоги славных воинов-освободителей: «Эй вы там! Выходите! Вилазьте назовнi!»
Со Стройиндустриальной, с Вали Котика на скорости выскакивали легковушки: чумазые «славуты», подержанные «логаны», «кашкаи», набитые неразличимыми людьми; сворачивали с Киевской на промку, показывая Мизгиреву: мы бежим! и ты давай за нами! Вот, вот она, твоя дорога жизни!.. И, не почуяв ничего, словно и не металась, как заяц, душа, словно и не тащил на себе того раненого, отвязанным воздушным шариком поплыл через дорогу и, ни на что не напоровшись, повернул вслед за машинами налево. Полетел вдоль забора из советских бетонных, с шестигранными дырками, плит, обгоняемый «опелем», «таврией», «нивой»… А пешком-то не хочет никто? Или, может, другие дорожки проложены, «коридоры» какие-то для людей предусмотрены?
Припустил по вилявшему мертво-голому руслу, удивляясь, что все вокруг цело: и асфальт, и забор, и цеха с армированными в клеточку зелеными бутылочными стеклами. Вообще не идет тут война? Ну а как? Он и ехал затем, чтобы все это перешло в руки новых хозяев нетронутым. Железные ноги и спины гигантских гимнастических коней, ажурные мачты и стрелы незыблемых башенных кранов. Далекой стрельбы уже почти не было слышно.
За изгибом дороги увидел раздерганную вереницу людей: снова бабы с детьми на руках и прицепе, мужики кумачовских пород — пассажиры бесплатных автобусов. Лица их выражали только необходимость идти, лишь тупое упорство — без смысла, без цели.
Впереди просиял, голубея, простор, перечеркнутый черными проводами железки, и Вадим, рухнув сердцем, увидел неведомо чей укрепленный блокпост. Пулеметы повернуты в степь — чей, дебил?! И безумное знамя шахтерской республики. Вдруг — «стоять!», «ходу нет!», «там стреляют»! Заспешил и воткнулся в гудение роя:
— И как нам?! Куда?!
— Стреляют, подтверждаем! Это ты в десяти только метрах гражданский, а подальше: кричи — не кричи!..
— Да какие у нас разговоры теперь могут быть?! Яйца всем вам отрежем, москали, обезьяны подземные! Прикурить вам дадим из «шмеля», даунбассы! Вот и всё, что они говорят! Девок ваших придем… будем это… ну поняли что… Вот и думайте! Что вам лучше — назад или к ним! — отводили глаза ополченцы, не могли на своих посмотреть без стыда. Не могли объявить: не бегите, потерпите, все скоро закончится, будет хлеб, тишина, будет жизнь, — сами, сами смотрели в бесконечный тупик независимости, в невозможность представить хоть какое-то будущее.
— Защитили! Спасибо! Почему не на шахте?!
— А еще мы не где?! Где должны быть?! Под Киевом?! Мы вас здесь… тут стоим… — подавился своим «защищаем» и всхлипнул от смеха горбоносый, чернявый боец, вчера еще, наверное, счастливый своей силой.
— Дайте нам ваши рации —
— Мы не знаем, мать! Ждите! Мы им передали, что из города люди пойдут!
— А они что в ответ? Понимают еще, что мы люди?!
— Не знаем, мать, не знаем! Там же ведь не солдаты на шахте — добровольцы, идейные! Телячьих нежностей от них не ждите точно.
— Но огонь не ведется?!.
— А зачем им по промке долбить-то, отец? Тут цеха, оборудование… ждут хозяев из Киева! Их хозяева с нашими как были вась-вась, так и есть! Побыстрей сговорились об имуществе-то, чем о нас.
— Что ж вы шахту им отдали? Подпустили их к городу?!