И когда заревел прибой, и грянула музыка во всю мощь, и загремел тяжелый бас, и поползло по береговому песку полотенце с тяжелым окровавленным телом – за тоненьким пацаном, делающим невозможное… ощущение передать невозможно. Это мороз по спине, и колкие иголочки в груди и коленях, и спазм в горле, и слезы на глазах, и надежда, и мрачный восторг, и счастье. Слова «катарсис» мы знать не могли.
Не знаю, поймете ли вы – что значило: в Советском Союзе за железным занавесом, без телевидения и почти без радио, без любых реклам и в тоталитарной процеженной скудости, все советское и ничего чужого, импортного, капиталистического, непривычного, в этом разреженном пространстве – в кинозале – девятилетнему пацану впервые увидеть «Последний дюйм». Это было откровение, потрясение, суровая трагедия с достойным исходом, зубами вырванным у судьбы.
Эту песню пели мы все. Потом вышла пластинка, и мне ее купили. Музыка Вайнберга, слова Соболя. Бас – солист Киевской филармонии Михаил Рыба, и оркестр их же. Там начинали арфы (!), вступали контрабасы, а от соло рояля по верхам в проигрышах резонировали нервы.
Никогда у меня кумиров не было. Ни в чем. Вот только Дэви из «Последнего дюйма» был. Просто я не думал об этом такими словами. Он никогда не признавал своей слабости. Он никогда не признавал поражения. Ничто не могло поколебать его гордость. Он не искал утешений в своем одиночестве и ненавидел сочувствие. Он был мужественным, он был отчаянным, он был худеньким и миловидным, но находил в себе силы для чего угодно. Он был прекрасен. Он был идеал человека. Да, в те времена для нормального девятилетнего пацана Дэви из «Последнего дюйма» в исполнении московского школьника Славы Муратова, тогда на год-два постарше меня, был идеалом человека. И оставался таковым долго. И в том слое, в том этаже души, в котором человек пребывает вечно девятилетним пацаном, потому что ничто никогда не исчезает, – там этот идеал продолжает жить. И прибой греметь. И песня звучать. И самолет отрывается и дотягивает до полосы. И нет в этом ни грана фальши. Это не каждому по плечу, сынок. Здесь все решает последний дюйм.
В старинные года все жили ровненько и выпендриваться могли только личными качествами. Силе и храбрости завидовать нельзя – ты свободен предъявить свое превосходство, раз хочешь и можешь. Если кого-то били за красивую дорогую вещь – это была не зависть, скорее классовая ненависть: мы не хотели быть как они, мы считали, что все достойные должны быть как мы.
Ну так тоже хрен. Комплекс «Я не могу быть, как ты – так чтоб ты сдох» большую часть жизни был не непонятен – неизвестен.
В детстве я мечтал быть скульптором. Это устраивало всех – я тихо сидел у стола и лепил из пластилина. Я отлично разбирался в его сортах. Хороший пластилин не лип к рукам, был плотным, не оплывал от тепла и цвета имел сочные и чистые. Я лепил лошадей со всадниками и без, экипажи с людьми, кошек вместе с подоконниками, домики для жуков и кузнечиков и самолеты с сидящими внутри летчиками в шлемах и комбинезонах. Все это было очень маленьким, миниатюрным. Где ж мы на все пластилина наберемся. Да и места. Все как-то оказалось подстроенным под размер небольших таких игрушек. Масштаб где-то 1:120–1:150.
Однажды я вылепил испанский галеон длиной сантиметров в девять – с полным такелажем. Порты в бортах были открыты, и оттуда глядели орудия с дульными отверстиями.
Скульптуры восхищали родительских гостей и отправлялись на районные выставки умелых рук и самодеятельного искусства, где неизменно проминались толстыми грубыми неуклюжими пальцами устроителей и зрителей.
А потом искусство оказалось подмятым милитаристской средой. Я вылепил танк, и истребитель, и бронетранспортер, и везде сидели экипажи, и у экипажей были автоматы со стволами из отрезков медной жилки и знаки различия на погонах – а сами солдаты и офицеры были ростом в полтора сантиметра.
Мой танковый парк вырос до семнадцати единиц разных марок – от «БТ-5» до «ИС-3» и «Т-54». Для достаточного количества зеленого пластилина я смешивал бесполезные желтый с синим. На БТРы шел уже коричневый, на самолеты – бледно-голубой из смеси синего с белым. Кабины самолетов были из желатиновых капсул для лекарств, разрезанных вдоль пополам лезвием. У меня была морская пехота и ВДВ в легких самоходках, и все было выверено по фотографиям в журнале «Советский воин» и газете «Красная Звезда».
У меня была санитарная машина, и с нее снималась крыша, и внутри на подвесных носилках лежали раненые под одеялами.
И вся эта роскошь занимала две коробки из-под пластинок. Сантиметров, стало быть, тридцать на тридцать – укомплектованных плотно, борт к борту, только я своими маленькими пальцами мог их так составить и оттуда достать.
Комбинезоны синие. Танкошлемы черные с ребрами, шины машин черные. Генерал в «ЗИМе», полковник в «газике». Пулеметная команда в «Додже ¾». Алые звезды на башнях и плоскостях и лычки на сержантских погонах. Было чем любоваться. Крошечный и настоящий армейский мир.