Я никогда не видал этого человека обиженным, задумавшимся, не помню, чтобы он долго молчал, – из его мохнатого рта всегда и даже как будто помимо его желания непрерывным ручьем текли слова. Когда его ругают или он слушает чей-либо интересный рассказ, губы его шевелятся, точно он повторяет про себя то, что слышит, или тихонько продолжает говорить свое. Каждый день, кончив вахту, он вылезал из люка кочегарни, босой, потный, вымазанный нефтью, в мокрой рубахе без пояса, с раскрытой грудью в густой кудрявой шерсти, и тотчас по палубе растекался его ровный, однозвучный, сиповатый голос, сеялись слова, точно капли дождя.
– Здорово, мать! Куда едешь? В Чистополь? Знаю, бывал там, у богатого татарина батраком нага. А звали татарина Усан Губайдулин, о трех женах был старик, ядреный такой, морда красная. А одна молодуха, за-абавная была татарочка, я с ней грех имел…
Он везде – был, со всеми женщинами на своем пути имел грех; он рассказывал обо всем беззлобно, спокойно, как будто никогда в жизни своей не испытал ни обиды, ни поругания. Через минуту его речь звучала где-то на корме.
– Честной народ, которые – в карты играют! В стуколку, в три листика, в ремешок, эй! Утешное дело – карта, сидя можно деньги взять, купеческое занятие…
Я заметил, что он редко говорит: хорошо, плохо, скверно, но почти всегда: забавно, утешно, любопытно. Красивая женщина для него – забавная бабочка, хороший солнечный день – утешный денек. А чаще всего он говорил:
– Наплевать!
Все считали его лентяем, а мне казалось, что он делает свою трудную работу перед топкой, в адской, душной и вонючей жаре, так же добросовестно, как все, но я не помню, чтобы он жаловался на усталость, как жаловались другие кочегары.
Однажды у старухи пассажирки кто-то вытащил кошель с деньгами; было это ясным, тихим вечером, все люди жили добродушно и мирно. Капитан дал старухе пять рублей, пассажиры тоже собрали между собою сколько-то; когда деньги отдали старухе, она, крестясь и кланяясь в пояс людям, сказала:
– Родимые – тут на три целковых с гривенником лишку вышло противу моих-то!
Кто-то весело крикнул:
– Бери всё, бабка, чего зря звонить? Трешница никогда не лишняя…
Кто-то складно сказал:
– Деньги – не люди, лишними не будут…
А Яков подошел к старухе и предложил серьезно:
– Давай мне лишнее-то, я в карты сыграю!
Публика засмеялась, думая, что кочегар шутит, но он стал настойчиво уговаривать смущенную старуху:
– Давай, бабка! На кой тебе деньги? Тебе завтра – на погост…
Его прогнали, изругав; он, покачивая головою, говорил мне с удивлением:
– Чудак народ! Чего бы путаться в чужое дело? Ведь она сама объявила – деньги ей лишние! А меня бы трешка утешила…
Деньги, должно быть, очень забавляли его своей внешностью, – разговаривая, он любил чистить серебро и медь о штаны, а высветлив монету до блеска и пошевеливая бровями, разглядывал ее, держа в кривых пальцах перед курносым лицом. Но он был не жаден на деньги.
Однажды он предложил мне играть с ним в стуколку, я не умел.
– Не умеешь? – удивился он. – Как же ты? А еще грамотен! Надо тебя обучить. Давай играть внарошку, на сахар…
Он выиграл у меня полфунта пиленого сахару и все прятал куски за мохнатую щеку, потом, найдя, что я умею уже играть, предложил:
– Теперь давай всерьез играть, на деньги! Есть деньги?
– Есть пять рублей.
– А у меня два с гаком.
Разумеется, он живо обыграл меня. Желая отыграться, я поставил на кон поддевку в пять рублей и – проиграл, поставил новые сапоги в трешницу – тоже проиграл. Тогда Яков сказал мне недовольно, почти сердито:
– Нет, ты играть не можешь, больно горяч – сейчас поддевку долой, сапоги! Это мне не надо. На-ко, возьми обратно одежу и деньги возьми, четыре целковых, а рубль – мне за науку… Ладно ли?
Я был очень благодарен ему.
– Наплевать! – сказал он в ответ на мои благодарности. – Игра – это игра, забава, значит, а ты словно в драку лезешь. Горячиться и в драке не надо – бей с расчетом! Чего там горячиться? Ты – молодой, должен держать себя крепко. Раз – не удалось, пять – не удалось, семь – плюнь! Отойди. Простынешь – опять валяй! Это – игра!
Мне он все более нравился и не нравился. Иногда его рассказы напоминали бабушку. Было в нем много чего-то, что привлекало меня, но – резко отталкивало его густое, видимо, на всю жизнь устоявшееся, равнодушие к людям.
Как-то раз, на закате солнца, пьяный пассажир второго класса, дородный купец-пермяк упал за борт и, барахтаясь, поплыл по красно-золотой водной дороге. Машину быстро застопорили, пароход остановился, пустив из-под колес облако пены, красные лучи заката окровавили ее; в этой кипящей крови, уже далеко за кормой, бултыхалось темное тело, раздавался по реке дикий крик, потрясавший душу. Пассажиры тоже орали, толкаясь, наваливаясь на борта, сгрудившись на корме. Товарищ утопавшего – тоже пьяный, рыжий и лысый – бил всех кулаками, прорываясь к борту, и рычал:
– Прочь! Я его сейчас достигну…