Читаем Детство. В людях. Мои университеты полностью

К Клещову он относился непонятно: слушал его песни с явным наслаждением, даже иногда с ласковой улыбкой, но не знакомился с ним и говорил о нем грубо, презрительно:

– Это – болван! Он умеет дышать, он понимает, о чем поет, а все-таки – осел!

– Почему?

– По природе своей.

Мне хотелось поговорить с ним, когда он трезв, но трезвый он только мычал, глядя на все отуманенными, тоскливыми глазами. От кого-то я узнал, что этот на всю жизнь пьяный человек учился в казанской академии, мог быть архиереем, – я не поверил этому. Но однажды, рассказывая ему о себе, я упомянул имя епископа Хрисанфа; октавист тряхнул головою и сказал:

– Хрисанф? Знаю. Учитель мой и благожелатель. В Казани, в академии, – помню! Хрисанф значит – златой цвет, как верно сказано у Памвы Берынды. Да, он был златоцветен, Хрисанф!

– А кто это Памва Берында? – спросил я, но Митропольский кратко ответил:

– Не твое дело.

Дома я записал в тетрадь свою: «Непременно читать Памву Берынду», – мне показалось, что именно у этого Берынды я и найду ответы на множество вопросов, тревоживших меня.

Певчий очень любил употреблять какие-то неведомые мне имена, странные сочетания слов: это раздражало меня.

– Жизнь – не Анисья! – говорил он.

Я спрашивал:

– Кто это – Анисья?

– Полезная, – отвечал он, и мое недоумение забавляло его.

Эти словечки и то, что он учился в академии, заставляли меня думать, что он знает много, и было очень обидно, что он не хочет ни о чем говорить, а если говорит, то непонятно. А может быть, я не умел спросить его?

Но все-таки он оставлял нечто в душе моей; мне нравилась пьяная смелость его обличений, построенных под пророка Исаию.

– О, нечисть и смрад земли! – рычал он. – Худшие у вас – во славе, а лучшие – гонимы; настанет грозный день, и покаетесь в этом, но поздно будет, поздно!

Слушая этот рев, я вспомнил Хорошее Дело, прачку Наталью, погибшую так обидно и легко, Королеву Марго в туче грязных сплетен, – у меня уже было что вспомнить…

Мое знакомство с этим человеком кончилось курьезно.

Весною я встретил его в поле, около лагерей, он шагал, как верблюд, покачивая головой, одинокий, опухший.

– Гуляешь? – спросил он хрипло. – Идем вместе. Я тоже гуляю. Я, братец мой, болен, да…

Несколько шагов мы прошли молча и вдруг в яме от палатки увидали человека: он сидел на дне ямы, склонясь набок, опираясь плечом на стенку окопа, пальто у него с одной стороны взъехало выше ушей, точно он хотел снять его и не мог.

– Пьяный, – решил певчий, остановясь.

Но под рукою человека валялся на молодой траве большой револьвер, недалеко от него – фуражка, а рядом с нею едва початая бутылка водки, – ее пустое горлышко зарылось в зеленых травинках. Лицо человека было стыдливо спрятано под пальто.

С минуту мы стояли молча, потом Митропольский, широко расставив ноги, сказал:

– Застрелился.

Я сразу понял, что человек не пьян, а – мертв, но это было так неожиданно, что не хотелось верить. Помню, я не чувствовал ни страха, ни жалости, глядя на большой, гладкий череп, высунувшийся из-под пальто, и на синее ухо, – не верилось, что человек мог убить себя в такой ласковый весенний день.

Октавист крепко растирал ладонью свои небритые щеки, точно ему было холодно, и хрипел:

– Пожилой. Жена сбежала или чужие деньги промотал…

Он послал меня в город за полицией, а сам присел на край ямы, опустив в нее ноги, зябко кутаясь в потертое пальто. Известив о самоубийстве городового, я быстро прибежал назад, но за это время октавист допил водку покойника и встретил меня, размахивая пустой бутылкой.

– Вот что погубило его! – рычал он и, яростно ударив бутылкой о землю, вдребезги разбил ее.

Вслед за мною прибежал городовой, заглянув в яму, снял фуражку и, нерешительно перекрестясь, спросил певчего:

– Ты кто таков?

– Не твое дело…

Полицейский подумал и спросил более вежливо:

– Как же это вы – тут мертвый, а вы – пьяный?

– Я двадцать лет пьян! – с гордостью сказал певчий, ударив себя ладонью в грудь.

Я был уверен, что его арестуют за выпитую водку. Из города бежали люди, приехал на дрожках строгий квартальный, спустился в яму и, приподняв пальто самоубийцы, заглянул ему в лицо.

– Кто первый увидел?

– Я, – сказал Митропольский.

Квартальный поглядел на него и зловеще протянул:

– А-а, здравствуй, сударь мой!

Собрались зрители, десятка полтора; запыхавшиеся, оживленные, заглядывали в яму, кружась над нею; кто-то крикнул:

– Это с нашей улицы чиновник, я его знаю!

Октавист, покачиваясь, стоял перед квартальным, сняв картуз, и спорил с ним, невнятно, глухо выкрикивая какие-то слова; потом квартальный толкнул его в грудь, он покачнулся, сел; тогда полицейский не торопясь вынул из кармана веревочку, связал ею руки певчего, привычно и покорно спрятанные им за спину, а квартальный начал сердито кричать на зрителей:

– Прочь! Р-рвань…

Прибежал еще старенький городовой, с мокрыми красными глазами, с разинутым от усталости ртом, взял в руку конец веревочки, которой был связан октавист, и тихонько повел его в город.

Я тоже пошел с поля, удрученный; в памяти гулким эхом звучали карающие слова: «Горе граду Ариилу!..»

Перейти на страницу:

Все книги серии Эксклюзив: Русская классика

Судьба человека. Донские рассказы
Судьба человека. Донские рассказы

В этой книге вы прочтете новеллу «Судьба человека» и «Донские рассказы». «Судьба человека» (1956–1957 гг.) – пронзительный рассказ о временах Великой Отечественной войны. Одно из первых произведений советской литературы, в котором война показана правдиво и наглядно. Плен, немецкие концлагеря, побег, возвращение на фронт, потеря близких, тяжелое послевоенное время, попытка найти родную душу, спастись от одиночества. Рассказ экранизировал Сергей Бондарчук, он же и исполнил в нем главную роль – фильм начинающего режиссера получил главный приз Московского кинофестиваля в 1959 году.«Донские рассказы» (1924–1926 гг.) – это сборник из шести рассказов, описывающих события Гражданской войны. Хотя местом действия остается Дон, с его особым колоритом и специфическим казачьим духом, очевидно, что события в этих новеллах могут быть спроецированы на всю Россию – война обнажает чувства, именно в такое кровавое время, когда стираются границы дозволенного, яснее становится, кто смог сохранить достоинство и остаться Человеком, а кто нет.

Михаил Александрович Шолохов

Советская классическая проза

Похожие книги

Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха
Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха

Вторая часть воспоминаний Тамары Петкевич «Жизнь – сапожок непарный» вышла под заголовком «На фоне звёзд и страха» и стала продолжением первой книги. Повествование охватывает годы после освобождения из лагеря. Всё, что осталось недоговорено: недописанные судьбы, незаконченные портреты, оборванные нити человеческих отношений, – получило своё завершение. Желанная свобода, которая грезилась в лагерном бараке, вернула право на нормальное существование и стала началом новой жизни, но не избавила ни от страшных призраков прошлого, ни от боли из-за невозможности вернуть то, что навсегда было отнято неволей. Книга увидела свет в 2008 году, спустя пятнадцать лет после публикации первой части, и выдержала ряд переизданий, была переведена на немецкий язык. По мотивам книги в Санкт-Петербурге был поставлен спектакль, Тамара Петкевич стала лауреатом нескольких литературных премий: «Крутая лестница», «Петрополь», премии Гоголя. Прочитав книгу, Татьяна Гердт сказала: «Я человек очень счастливый, мне Господь посылал всё время замечательных людей. Но потрясений человеческих у меня было в жизни два: Твардовский и Тамара Петкевич. Это не лагерная литература. Это литература русская. Это то, что даёт силы жить».В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Тамара Владиславовна Петкевич

Классическая проза ХX века
Африканский дневник
Африканский дневник

«Цель этой книги дать несколько картинок из жизни и быта огромного африканского континента, которого жизнь я подслушивал из всего двух-трех пунктов; и, как мне кажется, – все же подслушал я кое-что. Пребывание в тихой арабской деревне, в Радесе мне было огромнейшим откровением, расширяющим горизонты; отсюда я мысленно путешествовал в недра Африки, в глубь столетий, слагавших ее современную жизнь; эту жизнь мы уже чувствуем, тысячи нитей связуют нас с Африкой. Будучи в 1911 году с женою в Тунисии и Египте, все время мы посвящали уразуменью картин, встававших перед нами; и, собственно говоря, эта книга не может быть названа «Путевыми заметками». Это – скорее «Африканский дневник». Вместе с тем эта книга естественно связана с другой моей книгою, изданной в России под названием «Офейра» и изданной в Берлине под названием «Путевые заметки». И тем не менее эта книга самостоятельна: тему «Африка» берет она шире, нежели «Путевые заметки». Как таковую самостоятельную книгу я предлагаю ее вниманию читателя…»

Андрей Белый , Николай Степанович Гумилев

Публицистика / Классическая проза ХX века