Был шкаф, где стояли сосуды с существами. Широкогорлые, с фирменной маркой, килнеровские банки – в такие же его мать закатывала груды румяно-красных слив «виктория» или напа́давших, неспелых еще яблок и груш. Банки из-под джема, заткнутые пробирки. Десятки зародышей. Крошечные крысята, бежево-розовые, тупоносенькие, слепые, с пупырышками на месте лапок и хвостов, – скорченные в жидкости и, конечно, чуть крошащиеся, как сыр. Крысята побольше, у которых от круглых животов протянута пуповина с плацентой. Нерожденные котята с плоскими головами, бледной плотью, недоразвитыми глазами, зажмуренными от света и близости стеклянной стенки. Неосуществленные змейки, скрученные навек в тугие спиральки. Птичьи эмбрионы во вскрытой скорлупе, являющей пучок мокрых перьев, тощенькие ляжки, бессильно повисший клюв. Обезьяний зародыш времен короля Эдуарда – мрачный гомункул, бурый съеженный гений места, джинн в стеклянном кубе, оправленном в махагон.
Хранились тут и отдельные части существ, чтобы мальчики, посмотрев, передавали следующему емкости с легкими, сердцами, глазами. Маркус особенно запомнил освежеванную кошачью голову в мутноватом растворе, ее глаза, как черное желе, тусклые, запавшие и чудовищные. И еще белого кролика в его яйцевидном вместилище. Разведенные в стороны кроличьи лапки, пушистые и с коготками, служили причудливой рамой для бледных внутренностей в пятнах кармазина, виридиана, кобальта[111]
. Вот кишечник, вот легкие, сердце, а над ними кроличьи зубы обнажены в улыбке и длинные уши поникли, примялись о стекло.Было и живое. Белая мышь спешила куда-то в своем колесе, в аквариумах плодились водяные улитки и колюшки, в формикарии на срезе темных ходов муравьи волокли бледных куколок и перебегали с уровня на уровень, юркие и деловитые в перемежении света и тени. Старинный эксперимент: действие фотосинтеза. На ватной подложке горошины и бобы, лишенные воды, лежали ссохшиеся, скованные внутри себя. Горошины и бобы, лишенные света, просительно тянули слепые, бледные, растерянные ростки. Горошины в тепле, в холоде, в тесноте, при наклонном освещении, при ограниченном: тут энергично просовывались тупенькие зеленые жальца, там уже понемногу разворачивался листок.
Маркус вяло глотнул тепловатой воды и глянул в сравнительно безопасном направлении схем. У доски висели плакаты, выполненные китайской тушью. Благопристойно ограничившись двумя измерениями, Симмонс изобразил на них мочеполовую систему лягушек и кроликов. Учитель поскупился на подписи, а Маркус был слаб в биологии и никак не мог решить, что означают изгибистые абрисы, похожие на пальцы: впадины или выпуклости. Поэтому у кроликов он перепутал самку и самца, а между лягушками не увидел разницы.
Прямо против учительского подиума, где лежал сейчас Маркус, бок о бок красовались Мужчина и Женщина, решительно и несимпатично оголенные во имя науки. На древней клеенке пергаментного цвета они представали каждый в четырех экземплярах. Сначала в виде скелетов, потом освежеванные, в тугих нахлестах буро-красных мышц, потом вскрытые (вид внутренних органов) и, наконец, непроницаемые, желтовато-рыхлые, безволосые, с жирными бедрами. Плоть как она есть.
Так они повторялись: свешенные руки, расставленные ноги, рты с нечитаемым выражением, может, и улыбкой. Черепа, расчерченные, как поле боя, на квадраты и бугры. Тела, в духе Себастьянов[112]
викторианской поры, пронзенные длинными черными линиями, на конце которых скромным курсивом помечены названия частей. Эти двое имели какой-то заштатный вид, – казалось, еще при короле Эдуарде некий педагог длинной указкой так часто касался их основных органов, что наполовину их стер. А потом пришло забвение.Симмонс вернулся и встал на колени рядом с Маркусом:
– Ну как, полегче?
Маркус горестно покачал головой.
– Расскажи мне о свете.
– А вдруг я болен, сэр? Вдруг это аура болезни? Или припадка, или чего-то в мозгу? Вдруг?..
Симмонс недоверчиво приподнял уголки губ посреди круглого лица:
– Ты так думаешь? Ты и правда так чувствуешь?
– Откуда мне знать? Со мной уже много недель что-то не так. Я…
На описание табу у Маркуса было наложено табу. Он оборвал себя и свернулся комком под плащом.
– Продолжай, не молчи. Может быть, я помогу. Рассказывай.
– Я не могу сосредоточиться на том, что нужно. На учебе. Все отвлекаюсь, думаю не о том. Боюсь. Боюсь разных вещей, хотя знаю, что это глупость, что их не нужно… не нужно бояться. Боюсь крана, окна, лестницы. Вечно нервничаю
– Мы слишком многое спешим назвать болезнью, – сказал Симмонс, которого белый халат нежданно облек медицинским ореолом. – Вешаем ярлыки на все нерядовое, все, что заставляет отказаться от условностей, а ведь условности часто вредят нашему истинному благополучию. Может быть, есть важная причина, почему ты отвлекаешься. Продолжай, расскажи мне о свете.
Маркус закрыл глаза. Симмонс вдруг крепко сжал ему плечо и тут же отдернулся.