– Обрати внимание: другая перспектива, – продолжал Кроу. – Там весь мир был заключен в ровно освещенном куполе. А тут пустыня, линия горизонта убегает за окоем, взгляд должен бежать следом. Тут нельзя застыть и вбирать… И в этой пустыне бесформенной – идеально сформированная центральная группа. Идеальная композиция. Видишь, капельки крови блестят у Гиацинта на боку? А теперь посмотри на лепестки цветов. Тот же очерк, только перевернутый. Тут пирамида, составленная из множества частичек, устремленных вверх или вниз, как эти капельки. Голова Аполлона – вершина, а дальше завитки волос, изгибы тел. Это аллегория: круг рождения и смерти под солнцем. Кровь каплет в землю, из земли вырастают цветы…
– Лазурная плоть, – произнес Уилки, снимая очки. – А поверх лазури – парадоксом – холодные красные оттенки.
– У него жестокий рот, – сказала Фредерика.
– Он был жестокий бог, – отвечал Кроу. – Мифы о нем жестокие. На десерт я вам приберег моего Марсия[155]
. И посмотрите еще на другие фигуры. Искусствоведы говорят, нимфы и пастухи. Крайне маловероятно, говорю я. Девы справа, в классическом хороводе, – девять муз. Слева – весьма двусмысленно скачущие – это посвященные, оргиасты, истязавшие себя во имя Гиацинта, Адониса, Таммуза. А всё вместе – символ бесконечности, удлиненная восьмерка, лежащая на боку. Проследите за линиями их рук, тел. Перекрест в центре, там, где тела Аполлона и Гиацинта почти… Видите? Почти соприкасаются. О, мудрый Якопо был причастен тайным знаниям и неоплатоническим мистериям! Аполлон здесь явлен как принцип порядка и хаоса, творчества и разрушения. И возрождения, разумеется, и всего прочего. Румяная плоть и твердый мускул.– Что за намеки? – шепнул Уилки хихикнувшей Фредерике.
Александру и Дженни удалось задержаться под странницей Луной[156]
. В молчаливом согласии они стояли в противоположных концах комнаты, пока не вышел последний гость: Томас Пул обернулся к Александру, открыл было рот, но передумал и поспешил вон.Александр стоял в оконной нише, глядя на травяной садик, на огород при кухне, на высокую ограду и лежащую за ней пустошь. На пустоши бродили овцы на острых копытцах, и ветер ерошил им шерсть.
– Дженни, поди сюда.
– Лучше ты поди и посмотри на эту кровать.
Они стояли рядом и скорбно смотрели на шелковый холм перин.
– Ты все говоришь: будь у нас постель… Вот тебе монструозная постель.
Александр кивнул. Их руки встретились в углублении Дженниной поясницы.
Так они стояли, сплетенные. Потом Александр сказал:
– Толкнуть бы тебя тихонечко на эту кровать. Взять твои ножки вот так, снять с тебя туфли, распустить волосы… раздеть тебя медленно-медленно… раскрыть всю…
– И стоять, и смотреть, как я дрожу от холода на этой бескрайней равнине.
– Нет, нет! Я бы… я… – Написать это он мог, сказать – нет.
– Знаю, знаю. Мы столько раз это проходили, но так ничего и не сделали…
– Сделаем. У нас месяцы впереди.
– О нет! Либо сейчас же все разорвать, либо…
– Либо?
– Либо пожениться. Тогда мы бы…
– Пожениться… – Александр оглядел завесы балдахина. Подумал, что Дженни в семье, вероятно, была бы нехороша. Прижал ее к себе. Страшно боялся, что войдут. Грубовато потянул за сборчатую завесу. Поцеловал. Грянули шаги.
Они отпрянули друг от друга, и Александр, ткнув пальцем в потолок, сказал первое, что пришло на ум: «В серебряной упряжке ты возвращаешься в родной чертог»[157]
.– Теннисон, – с нелепым заговорщицким смешком сказала Фредерика. – А я всю жизнь думала, что это не колесница, а просто статую везут на лафете. Вот глупость! Кстати, я пришла за вами. Мистер Кроу хочет запереть это крыло и вести всех в башенку, где будет жить, когда тут поселят студентов. Он нам покажет, как он выразился, своего Марсия. Лично я не любительница экскурсий и не знаю, сколько еще вытерплю. В общем, вот.
Малое крыло, где обитал Кроу, хоть и не столь царственно великолепное, как главные покои, было все же роскошно. Кроу угощал труппу чаем в кабинете с деревянными панелями. Там царил сумрак, и прямой свет падал только на маленького Марсия, которого Фредерика поначалу приняла за странное дымчатое распятие.
– Тончайшее произведение Якопо и жутчайшее, – сообщил Кроу, упиваясь. – Это не Рафаэль, у которого Марсий, как скот домашний, растянут перед свежеванием, имеющим породить высокое искусство. Тут как у Овидия: мука на грани развоплощения. Тело ободрано, но еще мгновение сохраняет свою чудовищную форму…
Мохнатая шкура сатира лежала на земле. Сам он был голая плоть и сплетенные мышцы. Из них прыскала кровь, и то, что казалось твердым, как мрамор, оказывалось влажным, скользким, рвущимся – вот-вот осядет бесформенной грудой. Отшвырнутая в сторону, лежала свирель. Неподалеку Аполлон бил по лирным струнам и улыбался страшной, пустой улыбкой.
Кроу приобнял Фредерику за плечи:
– Ну, что скажешь?
– Мне не нравится.