Симмонс окреп в своей новой роли и сделался изобретателен. Все события Маркусова сознания и его собственного по возможности фиксировались и заносились в каталог. Сны, видения, периоды медитации, встречи с людьми – все записать, чтобы потом выделить совпадения и на них сконцентрироваться. Он часто повторял, что предмет эксперимента им в точности не известен и потому нужно раскидывать сети как можно шире, а плести их как можно мельче и разнообразней, чтобы ни одно знамение, ни одно послание не проскочило.
Для Маркуса, отягощенного фотографической памятью и осаждаемого остро сверкающими, грозящими, многосмысленными предметами, это обещало стать и во многом стало тайной пыткой. Раньше он умел свести день к геометрии, к наложениям и пересечениям черно-белых сеток из нитчатых мыслей, которые безопасно было думать, как безопасно шагать по трещинам в тротуаре. Теперь дни взрывались цветастой фантасмагорией ковров, велосипедов, лавровых кустов, флюгеров, полицейских, ангелов, авиаторов. Все они, черно-синие, золоченые, лиловато-розовые, крапчато-лаково-зеленые, могли оказаться посланцами небес, инфернальными знамениями, символами божественной Схемы, которые, если приглядеться, явят невооруженному глазу – его, Маркуса, вещим стереоскопическим глазам – свой внутренний строй или весть. Весть, бурлящую кодированными сущностями, молекулярными, генетическими, термодинамическими, что, подобно Неопалимой купине и Господу, увиденному сзади[181]
, дадут ему ключи к вечным истинам, которые, возможно… нет, которые наверняка просветят и преобразят его, Симмонса, Блесфорд, Калверли, Англию, и кто знает, что еще.От ужасающего сияния, от бездн, разверзавшихся в вещах и сущностях, отчасти спасало то, что все это Маркус записывал. Одержимое писание стало частичной заменой геометрическим изяществам, ограждавшим его от видимого и невидимого до появления Симмонса. Описать или даже нарисовать значило нейтрализовать их, заземлить в смысле, Симмонсу непонятном: для него они обретали жизнь и значимость только на бумаге. Симмонс рисовал профессионально, с изысканной, тонкой детальностью. На фоне его рисунков Маркусова примитивная мнемоника, палочные человечки, чертежи разрубленных туш и завихрений в раковине казались каракулями или яростным волховством довременного существа из пещеры много постарше Ласко[182]
.В течение двух или трех дней им казались важными перемещения стай скворцов, свиристевших, резавших воздух, перетекавших по жемчужно-сизому небу той переменчивой Пасхи. Маркус постарался расходящимися лучами из точек и галочек отметить, как они прилетают и улетают. Симмонс клеевой краской изобразил в духе Питера Скотта[183]
стаю настоящих скворцов, выводящую круг на фоне киноварно-синих облаков, похожих на конские гривы. Оба они пришли в радостное волнение, когда приведенная к масштабу и наложенная на рисунок Симмонса Маркусова схема замкнула его в образ колеса. Потом Лукас дал ему почитать книгу о социальном поведении жаворонков. Маркус смотрел в Дальнем поле, как жаворонки скачут, посверкивают, достают из земли тягучих, пружинистых червей, – и хотел, чтобы все это кончилось и его отпустили.Одновременно Симмонс приступил к подробному изучению визионерской (или психосоматической, или духовной) истории Маркуса. Тут он был совсем другой, чем когда нервно-вопросительно пытался причаститься Маркусовых видений. Тут они сидели по разные стороны стола. Маркус пересказывал то, что всплывало в памяти, Лукас записывал. Так он выудил подробное описание рассеивания, математических ландшафтов, Офелии с ее смятыми венками, некоторых запретных аспектов водопроводов и лестниц, приступов астмы, когда клетка из миллиметровой бумаги сжимается и к воздуху подмешивают эфир.
Маркусу не очень-то нравилась манера Симмонса во время этих, как он их втайне называл, допросов. Он настолько не привык доверять, что теперь старался довериться целиком, принять один-единственный авторитет так же полно, как отвергал все остальные. Были у него и другие причины верить Симмонсу, о которых речь пойдет ниже. Перемены в личности Лукаса он принимал, считая необходимой частью новой жизни или условием человеческой близости, которой он раньше всеми силами избегал. Взгляни Маркус глубже, он понял бы, что, живя с Биллом, попросту привык к любым капризам поведения и темперамента.
Так или иначе, он был плохой знаток душ и не имел слов, чтобы эти перемены обозначить. Он просто видел их как разные лики Лукаса.
Лик для геометрических медитаций имел форму скругленного квадрата. Под взъерошенными светлыми, словно пылающими, кудрями смотрели на мир большие глаза. Рот был подвижный, он часто бывал приоткрыт, но никогда не застывал в одном положении. Этот лик был красен и блестел капельками пота.