Первая в истории женщина-балетмейстер, да еще и молодая, она для пущего авторитета, умышленно или нет, утрировала тон обращения, в особенности когда имела дело с многочисленной труппой. Будь то в приступе гнева, так часто ее обуревавшего, или просто отдавая распоряжения, она подчеркивала свои слова, властно хлопая себя рукой по правому бедру — жест, который всем, ее знавшим, запомнился навсегда.
Когда же она имела дело только с одним или двумя исполнителями, она позволяла себе сходить с высот, делалась остроумной и обаятельной. Но слишком часто ее несдержанность раздражала людей, может быть, недостаточно чутких, чтобы ее понять. Тогда атмосфера наэлектризовывалась и доставалось всем, в первую очередь Сингаевскому.
Бронислава Фоминична плохо слышала. Вероятно, поэтому она говорила слишком громко или, напротив, совсем шепотом, что приводило тех, к кому она обращалась, в полное замешательство. Целые фразы оставались для них недослышанными. Переспрашивать ее никто не решался. Со временем я научилась наполовину ее понимать, наполовину — догадываться.
Редко можно было встретить человека более обаятельного, чем Нижинская, когда она того хотела. В ее послевоенные приезды в Европу, когда я уже давно не танцевала, я узнала нового для меня — глубокого, умного и сердечного человека.
Сидя в кафе в Венеции или в парижском «Куполе», который она так любила, мы вели задушевные разговоры. Возраст успокоил бурю в ее душе, ее вечную подозрительность. Ее мысли о человеке и жизни были возвышенны и свободны от суеты сует, мысли об искусстве — подлинными прозрениями.
Однажды нас предупредили о том, что на вечерней репетиции появится Ида Рубинштейн, которую мы до тех пор еще не видели. Голос Сингаевского трепетал от почтительности. Нас обязали надеть чистые белые носки и гладко причесать волосы. Входной холл был покрыт красным ковром от улицы до репетиционного зала.
С подобающим легким опозданием перед домом остановился древний «Роллс-Ройс». Шофер с поклоном открыл дверцу. Эскортируемая Нижинской, Сингаевским, Вильтзаком и мадемуазель Ренье (секретаршей, изо всех сил старавшейся не раздражать «хозяйку»), в зал торжественно вошла Ида Львовна. Вся труппа вежливо приветствовала ее аплодисментами, не спуская глаз с невиданного зрелища.
Худая, очень высокая, слегка сутулая, с длиннющими ступнями в плоских туфлях, она сохраняла еще следы былой красоты. Однако чрезмерно натянутая кожа на лице лишала его подвижности, усталый взгляд узко разрезанных глаз не смягчал заостренного профиля и искусственно рыжих волос.
Одета она была совсем необыкновенно. В то время в моде были юбки до колен. Манто и платье Иды Львовны, специально для нее созданные Вортом, доходили почти до полу. Видимо, она считала, что ее положение обязывало ее к демонстративной оригинальности.
Бочком опустившись на стул, в декоративной, но не очень удобной позе, с отставленной назад ногой, вдоль которой струились горностаевое манто и небрежно поддерживаемые длинные перчатки, Ида Львовна явно вспомнила Сару Бернар[149]
.Просидев минут пятнадцать, она так же торжественно удалилась, благосклонно удостоив Нижинскую легкой улыбкой.
Труппа снова зааплодировала, но была озадачена и даже встревожена тем, что увидела.
Закончив «Возлюбленную» — балет на музыку Шуберта, в котором моим партнером снова был Лишин, безбожно ворочавший меня в обе стороны в финальном галопе, мы начали репетицию «Амура и Психеи» на музыку Баха, оркестрованную Онеггером. Балет в стиле Людовика XV состоял из множества «антре», демонстрировавших вереницу роскошных костюмов. Я была одной их трех Г раций, которые даже были допущены к (правда, очень короткому) танцу с заносками. Одновременно мы приступили к работе с Леонидом Федоровичем Мясиным, ставившим в этом сезоне балет «Давид» — библейский эпизод, воплощенный им в ренессансном стиле. Новая для нас форма движений, контрастирующая со стилем Нижинской, вначале застала врасплох всех «зеленых», никогда раньше с ним не работавших, но «зеленые» быстро приспособились и вытеснили понемногу «опытных». Поставленный на музыку Анри Core, этот балет не принадлежал к лучшим произведениям Мясина и не оставил особого следа.
Достаточно было одного взгляда Леонида Федоровича, чтобы бросить все женские сердца к его ногам. Он был на редкость красив, его громадные глаза, обрамленные пушистыми ресницами, когда он хотел, были неотразимы. Пользовался он этим, впрочем, экономно, был всегда вежлив, скорее, даже сдержан и только изредка неприятен. Под тем, что сперва казалось шармом, чувствовалась сухость. Зато, когда нужно, он одной улыбкой достигал желаемого.