Смех — это заклятье вины субъективности, но той временной приостановкой прав, о которой он заявляет; указывает он и на нечто, лежащее за пределами коллизии. Он предвещает путь к родине. Тоска по родине высвобождает ту авантюру, посредством которой субъективность, протоистория которой даётся «Одиссеей», выскальзывает из праисторического мира. В том, что понятие родины противостоит мифу, который фашисты хотели бы лживо перелицевать в родину, и заключается глубочайшая парадоксальность эпопеи. В ней находит своё выражение историческая память, которой оседлость, предпосылка любой родины, учреждается в качестве преемницы номадической эпохи. И если непоколебимый порядок собственности, который даётся оседлостью, является основой отчуждения человека, которым порождается любая ностальгия и тоска по утраченному первобытному состоянию, то, тем не менее, всё же именно оседлость и прочная собственность, в условиях которой лишь и образуется понятие родины, являются тем, на что обращена любая тоска и любая ностальгия.
Дефиниция Новалиса, в соответствии с которой вся философия есть ностальгия, правомерна лишь постольку, поскольку эта ностальгия не поглощается фантазмами утерянной древности, но представляет себе родину, саму природу в качестве сперва отнятой силой у мифа. Родина — это в-выскользнутости-бытие. Поэтому упрёк в том, что гомеровские сказания «возносятся над землёй», является порукой их истинности. «Они обращаются к человечеству» [95]
. Пересадка мифов в роман так, как она осуществляется в приключенческом повествовании, не столько фальсифицирует их, сколько увлекает миф во временной поток, тем самым раскрывая бездну, которая отделяет его от родины и примирения. Ужасна та месть, на которую цивилизацией обрекается первобытный мир, и в этой мести, наиомерзительнейшее свидетельство которой встречается у Гомера в отчёте об изувечивании пастуха Меланфия, она уподобляется самому этому первобытному миру. То, благодаря чему она возвышается над ним, никоим образом не есть содержание рассказанных деяний. Это — самоосознавание, позволяющее прервать насилие в момент рассказа. Сама речь, язык в противоположность мифическому пению — вот что является законом гомеровского выскользновения. Вовсе не случайно им вновь и вновь вводится в качестве рассказчика ускользающий герой. Лишь холодная дистанция рассказа, который даже об ужасном повествует так, как если бы оно было предназначено для развлечения, позволяет в то же время выявить себя тому ужасу, который в песнопении торжественно сплетался с судьбой. Но приостановка насилия в речи является в то же время и цезурой, превращением рассказанного в нечто давным-давно прошедшее, благодаря чему просверкивает тот отблеск свободы, который цивилизации с той поры уже более не удалось полностью погасить.В XXII песне «Одиссеи» описано наказание, которому повелевает подвергнуть неверных служанок, впавших в гетеризм, сын островного владыки. С невозмутимым хладнокровием, по своей бесчеловечности сравнимом разве что с impassibilite великих рассказчиков девятнадцатого столетия, изображена тут участь казнимых, невыразительно уподобляемая смерти птиц в сетях, что сопровождается тем безмолвием, оцепенелость которого представляет собой подлинный остаток всякой речи. Им завершается строфа, повествующая, что повешенные друг подле друга «немного подергав ногами, все разом утихли» [96]
. С тщательностью, от которой веет холодом анатомирования и вивисекции [97], ведётся тут рассказчиком протокол конвульсий казнимых, низвергаемых во имя правопорядка и законности в тот мир, откуда невредимым возвратился их судия Одиссей. Рак бюргер, размышляющий о казни, Гомер утешает и себя и своих слушателей, являющихся, собственно говоря, читателями, уверенно констатируя, что это длилось недолго, всего лишь одно мгновение — и все было кончено.[98]Однако после этого «не долго» останавливается внутренний поток повествования. Не долго? — вопрошает жест рассказчика и уличает свою безучастность во лжи. Приостанавливая повествование, жест этот препятствует тому, чтобы казнённые были забыты, и раскрывает неизъяснимую бесконечную муку той единственной секунды, в течение которой служанки борются со смертью. В качестве эхо от Не Долго не остаётся ничего, кроме Quo usque tandem, оскверняемого позднее как ни в чём не бывало риторами, тем самым приписывавшими самим себе снисходительность. В рассказе об этом злодеянии, однако, надежда связана с тем, что это случилось уже давным-давно.
Для конфликта праисторических времён, варварства и культуры у Гомера имеется утешительная присказка-памятование: В некотором царстве, в некотором государстве жили-были… Лишь как роман превращается эпос в сказку.
Экскурс II. Жюльетта или просвещение и мораль