С полицейским обходили улицы ночью, навестили городскую караульню: «Как! Неужели тех, кто лишь нарушил правила, установленные в этом городе полицией, бросают в такую дыру? Неужели мужчины и женщины, может быть, даже не повинные ни в каких преступлениях, должны лежать здесь всю ночь в полнейшей тьме, в зловонных испарениях, окутывающих эту еле мерцающую лампу, которая освещает нам путь, и дышать этим гнусным, отвратительным смрадом? Ведь столь непристойное и мерзкое место заключения, как эти клетки, навлекло бы позор даже на самую деспотическую империю в мире!»
Приют для умалишенных, работный дом — все было хуже, чем в Бостоне, и не лучше, чем в Англии, правда, тюрьма Синг-Синг понравилась. 18 февраля Диккенс простудился (болезнь так и не прошла до конца поездки) и после очередного банкета заявил, что больше никаких приглашений принимать не будет. Газеты продолжали на него шипеть: мы-то думали, он такой благородный, а он все про деньги думает, скотина, приехал требовать с нас денег, пусть сам приплатит…
Диккенс — Д. Чепмену, мэру Бостона, 22 февраля: «Я никогда не бывал так потрясен, возмущен и оскорблен в лучших своих чувствах, как сейчас — тем отношением к себе, которое я встретил здесь в связи с вопросом о международном авторском праве. Я, который больше кого бы то ни было пострадал от существующего закона, самым добродушным и бескорыстным образом… выражаю надежду, что когда-нибудь наступит день и писателям будет оказана справедливость, — и тут же на меня обрушиваются десятки Ваших газет, приписывая мне мотивы, одна мысль о которых превращает всю кровь мою в желчь, и употребляя применительно ко мне такие непристойные и гнусные выражения, каких они не стали бы применять, говоря об убийце». Форстеру, 24 февраля: «Кое-кто из этих бродяг похваляется, будто своей популярностью я обязан им (о терпение!) — потому, что они перепечатывали мои книги в своих газетах. Как будто, кроме Америки, нет других стран на свете!.. Мне не дают делать то, что хочу, идти туда, куда хочу, смотреть на то, на что хочу. Выйду на улицу — за мной увязывается толпа. Если сижу дома, посетители превращают мое жилище в базар. Если я просто, вдвоем с приятелем, отправляюсь в какое-либо общественное заведение, все, кто возглавляет это заведение, безудержно несутся туда, перехватывают меня во дворе и обращают ко мне длинные речи… Иду в церковь, в надежде найти покой там, но тогда все бросаются занимать места поближе ко мне, а священник адресуется со своей проповедью ко мне лично…»
Простуда перешла в ангину — пришлось отложить намеченный отъезд в Филадельфию, где ждал Эдгар По, с которым Диккенса связывало взаимное восхищение. Кэтрин тоже заболела. Но вообще она держалась молодцом, и муж хвалил ее Форстеру: «Вы знаете ее свойство! Садясь в карету и выходя из нее, она непременно должна упасть. То же самое, когда она сходит с парохода или садится на него… Впрочем, после того как она приноровилась к новой и довольно утомительной обстановке, она оказалась превосходной путешественницей во всех отношениях. Она ни разу не взвизгнула и не впадала в панику при обстоятельствах, которые ее извинили бы даже в моих глазах; ни разу не пала духом, не поддалась усталости… она всякий раз легко и весело приспосабливается к новой обстановке…» Вышло так, что для Кэтрин эта поездка оказалась своего рода «звездным часом» в отношениях с мужем. Впервые они были надолго вдвоем, без друзей мужа, без своячениц, детей и нянек; впервые она уже несколько месяцев не была беременной; на некоторое время она из машины для родов стала человеком. И мужу с ней было почти интересно…
5 марта, немного оправившись, выехали в Филадельфию, видались с По (к сожалению, неизвестны подробности встречи). «Город этот в общем красивый, но угнетающе прямолинейный. Пробродив по нему часа два, я почувствовал, что готов отдать весь мир за одну кривую улочку. Под влиянием господствующего здесь квакерского духа воротник моего сюртука, казалось, сделался жестче, а поля шляпы — шире. Волосы стали коротенькими и прилизанными, руки сами собой благочестиво сложились на груди…» Здесь Диккенс впервые столкнулся с системой одиночного заключения в тюрьме и пришел в ужас: «…в таких условиях даже собака или любое другое относительно разумное животное пришло бы в уныние, отупело и зачахло».