Диккенса, однако, не воодушевляли ни потуги либералов, ни даже радикалов. Наверное, он уже тогда догадывался, что прогрессисты, принадлежавшие к социальной элите, не хотят передать власть народу, а просто стремятся усмирить и успокоить его сделками и уступками, как объясняет историк Франсуа Мужель. Конечно, консерваторов Диккенс вообще терпеть не мог, и обе газеты, с которыми он сотрудничал, явно имели «левую» направленность, но дебаты в палате лордов и палате общин внушали ему не больше почтения, чем заседания церковного суда. Он насмехается над бесконечной болтовней депутатов, среди которых, однако, были крупные деятели типа самого Грея, Стэнли, Гладстона или Маколея[10]
, их происками, их бесплодными ссорами, возмущается потоком пустых бумажек (который он высмеял на веки вечные в «Крошке Доррит», выдумав «министерство волокиты») и быстро разглядел личные амбиции за речами об общественном благе. Здесь ключ к главному противоречию Диккенса в плане политики. Этот искренний реформатор, возмущенный условиями жизни беднейшего населения и безразличием или цинизмом богатых, так и не смог утолить свою жажду справедливости в традиционной политической деятельности: недоверие к политикам, «узким кругам» и идеологии в самых разных формах заставило его ограничиться ролью «сентиментального радикала», действующего всегда инстинктивно, без подготовки и отдающего предпочтение, за неимением теоретических инструментов, индивидуальному действию с весьма ограниченными последствиями.В 1836 году, через четыре года после своего дебюта в журналистике, Диккенс набросает в «Посмертных записках Пиквикского клуба» полную сарказма картину политических нравов его времени. Сцена разворачивается в Итенсуилле, выдуманном городишке, куда герой романа попадает в разгар предвыборной кампании:
«Выйдя из кареты, пиквикисты очутились среди честных и независимых, немедленно испустивших три оглушительных «ура», которые, будучи подхвачены всей толпой (ибо толпе отнюдь не обязательно знать, чем вызваны крики), разрослись в такой торжествующий рев, который заставил умолкнуть даже краснолицего человека на балконе.
— Ура! — гаркнула в заключение толпа.
— Еще разок! — крикнул маленький заправила на балконе, и толпа снова заорала, словно у нее были чугунные легкие со стальным механизмом.
— Да здравствует Сламки! — вторил мистер Пиквик, снимая шляпу.
— Долой Физкина! — орала толпа.
— Долой! — кричал мистер Пиквик.
— Ура!
И снова поднялся такой рев, словно ревел целый зверинец, как ревет он, когда слон звонит в колокол, требуя завтрак.
— Кто этот Сламки? — прошептал мистер Тапмен.
— Понятия не имею, — отозвался так же тихо мистер Пиквик. — Тсс… Не задавайте вопросов. В таких случаях надо делать то, что делает толпа.
— Но, по-видимому, здесь две толпы, — заметил мистер Снодграсс.
— Кричите с тою, которая больше, — ответил мистер Пиквик».
Волюнтаризм и скептицизм, неизменная приверженность делу, которое кажется ему справедливым, и царственное презрение к любой партийной деятельности — вот челюсти капкана, из которого Диккенсу никогда не вырваться.
Вернувшись домой в 1833 году, Мария Биднелл решила держать Чарлза на расстоянии; нелепая случайность предоставила к тому предлог. Для встречи возлюбленной Чарлз написал и поставил пьесу «Клари», со своей сестрой Фанни в заглавной роли. Во время представления коварная Мэри Энн Ли сделала вид, будто Чарлз за ней ухаживал. Последовал разрыв, которого не удалось избежать даже после двух отчаянных последних писем молодого человека.
Его мучения продлились три года. На протяжении всего этого времени Чарлз проявлял упорство и слепоту, непонятные, даже если принять во внимание его возраст и неопытность.
Двадцать лет спустя он напишет Марии: «Я всегда думал (и не перестану так думать никогда), что на всем свете не было более верного и преданного любящего сердца, чем мое. Если мне присущи фантазия и чувствительность, энергия и страстность, дерзание и решимость, то все это было и всегда будет неразрывно связано с Вами — с жестокосердой маленькой женщиной, ради которой я с величайшей радостью готов был отдать свою жизнь!»