В последние годы жизни его публичные заявления свидетельствуют о большой усталости и фатализме нового рода: ему казалось, что всё общество «живет по принципу попустительства». Это не было резким политическим поворотом. До самой своей смерти Диккенс будет любить простой народ. В 1869 году он еще говорил: «Моя вера в людей, которые правят, говоря в общем, ничтожна. Моя вера в людей, которыми правят, говоря в общем, беспредельна». Но складывается такое впечатление, что он уже не знает, где найти этот народ: достигнув власти, буржуазия оказалась неспособна провести реформы и примкнула к аристократии в ее ненависти, разражаясь гневом уже не по столь благородным причинам, как ранее.
В конце 1865 года жестокое подавление негритянского восстания на Ямайке губернатором Эдвардом Эйром всколыхнуло английское общество. В противовес либералам Диккенс присоединился к многочисленным общественным деятелям из числа консерваторов, поддержавшим действия Эйра: не может быть и речи о том, чтобы терзаться из-за «готтентотов, как будто они то же самое, что одетые в чистые рубашки жители Кэмбервелла», писал он с мрачным юмором. Презрительное отношение к цветному населению для него не ново: оно уже прослеживалось в деле Франклина по поводу эскимосов, а в «Холодном доме» высмеивается миссис Джеллиби, посвятившая себя миссионерской деятельности в пользу туземцев из племени Бориобула-Гха, в то время как ее родные дети, предоставленные самим себе, каждый день рисковали свалиться с лестницы и сломать себе шею. Однако можно предположить, что в 1840—1850-е годы Диккенс не одобрил бы безоговорочно убийство четырехсот человек…
Теперь же он ополчился на уличных музыкантов, играющих под его окнами, мешая ему работать. Эта борьба выглядит более анекдотично, но она не менее показательна. В ней выразилась его навязчивая любовь к порядку — и дома, и на улице, — в которой он, кстати, сам признался, заявив: «[Мой порядок] настолько замечателен, что это почти бес-порядок». Но в 1860-е годы, когда он, например, подал в суд на одну молодую женщину, которая непристойно ругалась на улице, этот «бес-порядок» принял почти болезненный характер: Диккенс замкнулся в своем мирке, став грозным мизантропом, — просто удивительно для героя Стейплхерста. Само его существование как будто превратилось в неутолимый зуд, который можно было облегчить лишь проклятиями или лихорадочной деятельностью.
Надо сказать, что злословие по поводу его отношений с Эллен Тернан продолжало причинять много боли его близким, в особенности Кэти, несчастливой в замужестве, и Мэйми, всё более тяготившейся своей ролью «старой девы». «Две эти молодые особы во всю прыть катятся по наклонной плоскости, — отмечал один знакомый. — Приличное общество начинает их чураться».
И при таких обстоятельствах Диккенс очертя голову ринулся в новую серию публичных чтений, нарушив предписания своего врача Фрэнка Берда, который обнаружил у него «слабость сердечной мышцы». Но Диккенс всегда находил уловки, чтобы смести препятствия со своего пути и, возможно, «договориться» с самим собой: он обратился к другому врачу и истолковал поставленный им диагноз — перекликавшийся с бердовским, но не столь тревожный — как «зеленый свет».
Гастроли оказались такими же триумфальными и прибыльными, как и предыдущие. Диккенс еще больше усовершенствовал свою технику, умудряясь «оживить» более двадцати разных персонажей за один вечер. Один зритель утверждал, что сразу же узнал «неприятный хриплый голос» Феджина; другой, слушая сцену кораблекрушения из «Копперфилда», отчетливо увидел «свет фонарей в хижине рыбака… Под конец мы все, едва переводя дух, наблюдали с берега, и (это самое отчетливое мое воспоминание) на сцену словно обрушилась огромная волна».
Лето, проведенное Диккенсом в Гэдсхилле, было лишь затишьем между бурями: гастроли еще не закончились, а он уже думал о следующих. Пока же он наслаждался коротким отдыхом в своем поместье, своим знаменитым швейцарским шале и намеревался увеличить оранжерею. На фотографии того времени он стоит на крыльце с друзьями, элегантно одетый, в небольшой круглой шляпе на голове и со своей любимой белой геранью в петлице: безупречный сельский джентльмен, курящий сигару, небрежно опершись о колонну. На другом снимке — любящий и любимый отец, сидящий верхом на стуле (мужественная и непринужденная поза, которую он любил… однако спинка стула, возможно, служит ему символической опорой) и читающий двум своим дочерям. Кэти стоит позади, ласково положив свою руку на его плечо; Мэйми сидит рядом, оставив вышивание, чтобы послушать. Но в эти идиллические картинки не слишком-то верится. Они скрывают за собой сильнейшее напряжение, глубочайшую усталость. А вот рассказ Диккенса о смерти своей любимой собаки Султана гораздо вернее передает меланхолическую атмосферу, царившую в Гэдсхилле.