Все первые месяцы следующего года подкомитет под руководством Парментера трудился над выработкой окончательного варианта заключения. Апатия, усталость и невнятные формулировки, таившие непреодолимые противоречия, помогали делу. Предложение Канхема сократить число заседаний до двух в месяц и приятные ланчи, которыми Парментер с глазу на глаз угостил некоторых членов подкомитета, способствовали резкой перемене взглядов и позволили ряду спорщиков, не теряя лица, внезапно отказаться от слишком эксцентричных позиций. Кроме того, членам подкомитета дали понять, что даже если они не смогут подать свое заключение Комитету по охране детства самыми первыми – как бы это ни было желательно, – то и последними быть все же не годится.
Стивен тоже внес свой вклад. Он составил весьма, по его мнению, взвешенное сообщение, в котором, с одной стороны, высказывался за дисциплину и утверждение базового набора правил (все-таки письмо есть социальный акт, средство общественной коммуникации), а с другой – защищал воображение (ведь письмо раздвигает границы внутреннего мира, грамотность не должна достигаться ценой обезличивания). Эти беззубые доводы – или, по крайней мере, их первая половина – были встречены без возражений, и Стивена не пригласили на ланч с председателем. В то утро, когда до Стивена дошла очередь выступать, подкомитет был больше заинтересован в том, чтобы изъять из проекта заключения все упоминания об обучающем алфавите и не дать одному из профессоров зачитать свою недавно вышедшую статью под названием «Доминирующее влияние класса и нормативная грамматика». В середине марта возглавляемый Парментером подкомитет по проблемам чтения и письма представил свое заключение в Комитет по охране детства. Большинство коллег Стивена прониклись чувством, что выполнили возложенную на них задачу, составив документ, рассудительный по тону и безусловный по характеру своих положений. Председателя похвалили в прессе за то, что заключение было принято единогласно. Прощальный прием с подачей хереса устроили в отдаленной и редко используемой пристройке здания министерства, где цветочный ковер тридцатилетней давности все еще сохранял смутные признаки жизни, награждая бодрящими электрическими ударами тех, кто касался металлических деталей на дверях или окнах.
Стивен явился на это собрание поздно и быстро ушел. После Рождества заседания подкомитета больше не были для него островками организованного времени в хаосе понапрасну растрачиваемых дней. Теперь часы, проведенные в Уайтхолле, утомляли Стивена и грозили нарушить заведенный им хрупкий распорядок работы, учебы и тренировок. Он взялся учить классический арабский язык под руководством мистера Кромарти, одинокого оксфордского преподавателя, вышедшего в отставку и поселившегося в доме Стивена этажом ниже. Четыре раза в неделю по утрам Стивен спускался для занятий в холодный пустой кабинет мистера Кромарти, где единственным источником тепла служил старый газовый камин, чьи слабые языки желтого пламени, казалось, испускали подлинные наркотические ароматы, упоминаемые в стихах, которые старик-арабист переводил для Стивена. Ни язык сам по себе, ни литература на нем не занимали Стивена. Предложи ему мистер Кромарти древнегреческий или тагальский, Стивену было бы все равно. Ему хотелось встряски, которую несло с собой изучение чего-то трудного; его привлекали правила и исключения из них, ему нужно было погрузиться в угрюмую сосредоточенность зубрежки.
Впрочем, арабский алфавит немедленно околдовал его. Стивен купил бутылку чернил и специальное перо, чтобы упражняться в каллиграфии. Еще через месяц он был заинтригован сложной арабской грамматикой, тем, как гордо она позволяла себе не иметь ничего общего с английской, непривычным господством отглагольных корней, которые при минимальном изменении обнаруживали новые оттенки смысла: сожаление