Да, Дитте поумнела. Но от этого у нее еще больше скребло на сердце, — привычные представления о верхах и низах и чувство справедливости были в ней поколеблены. Она могла мириться с разлукой со своим ребенком, видя в этом возмездие за свой грех, могла утешаться тем, что оба они страдают для блага более праведных людей, но с какой же стати у ее ребенка отнимают материнское молоко для других, таких же незаконных детей? Этого она никак понять не могла.
Дитте заводила об этом разговор с Софией и Петрой, когда они втроем собирались вечером в своей комнатке наверху, но те смеялись над нею и обращали все в шутку.
— Какая же ты глупая! — говорила София. — С чего барам быть лучше нас? Но у них есть деньги, а это главное, и какая же девушка по доброй воле оставит ребенка при себе, чтобы старухи ее пилили, а мальчишки дразнили… Я сама сколько раз, идя по улице, жалела, что я не колдунья, не могу перекинуть свое бремя в чужое чрево. Мужчинам, тем и горя мало, умеют улизнуть вовремя; им живо другая на шею повесится и получит такой же подарок. Справедливость — вздор! Так и знай!
Но как бы там ни было насчет справедливости, — обязанности остаются, и они дают себя чувствовать. Тяжко прикладывать к груди чужих детей, давать им высасывать себя до того, что ты еле на ногах держишься, и знать, что твой собственный ребенок валяется где-то у чужих людей и с плачем сосет вместо груди соску!..
Дитте изводила себя такими мыслями и тосковала по ребенку. Каждый раз, как она кормила грудью чужое дитя, ее охватывало болезненное чувство. Да и разочарована она была порядком. Совсем не то сулили Ларсу Петеру и ей, когда нанимали ее. Оба они думали, что Дитте поступает кормилицей в знатный дом, где барыня слишком важна и нежна, чтобы самой кормить. Обещали ей, что и одевать ее будут на господский счет — во все белое. А вместо того она стала мамкой в «приюте ангелов».
Так выражалась София. Дитте не любила этого выражения. Но она пользовалась им в минуты озлобления, чтобы сорвать сердце. В белый халатик она наряжалась только для посетителей, вообще же чаще ходила замарашкой и делала всякую черную работу, а в промежутка должна была кормить то того, то другого младенца. Выходных вечеров здесь вовсе не полагалось, — все три девушки были наняты без права распоряжаться своим отдыхом в течение всего срока найма. Объяснялось это опасением, что они могут занести в приют заразу из домов своих бедных родных и знакомых. Но София и Петра полагали, что надзирательница скорее опасалась их болтовни о том, что делается в приюте. Каждый день после обеда сиделка гуляла с двумя из девушек, а третья под наблюдением самой надзирательницы управлялась с делами: таким образом, на свежем воздухе они все-таки бывали.
София и Петра наверстывали свое в те ночи, когда дежурила Дитте. И ей приходилось сначала сторожить у окна, потом бегать вниз и отворять им дверь, когда они подавали сигнал. Обе они были бойки на язык и посмеивались над деревенскою простоватостью Дитте, но, в общем, были добродушны и всегда готовы помочь ей, так что она с ними уживалась. Им, однако, никогда не приходило в голову брать ее с собою по ночам.
По их мнению, она была из другого теста, чем они сами.
X
«Ангелочки»
— Ах, милые мои ангелочки! Им нужно солнышко! — говорила надзирательница, пододвигая кроватки к окошку, откуда падала на пол скудная полоска света. Это здесь называлось солнышком. А когда отворяли окошко и комната наполнялась вонью из труб соседнего газового завода, — это называлось свежим воздухом.
Дитте с фру Брам остались одни дома — фрекен Петерсен повела на прогулку Петру и Софию. Дитте прибирала комнаты и присматривала за малютками, а надзирательница фру Брам большею частью сидела в кресле, болтая о том о сем. Да Дитте и не нуждалась в помощи; дети вообще не были избалованы уходом, и в данное время их было всего четверо. Один ребенок только что умер, а двое просто исчезли из приюта, — верно, их отдали в частные семьи.
— Ох, у нас бывало до двадцати малюток одновременно, — вздохнула фру Брам. — Не повезло нам… Было несколько несчастных случаев… А люди ведь так подозрительны!
Она простодушно глядела на Дитте, глаза у нее были бесхитростно-доверчивые, как у собаки, никогда не выражавшие ни гнева, ни силы характера, разве иногда испуг. Вся она была какая-то рыхлая, безвольная, лицо и руки словно у расслабленной. Сколько Дитте ни подкарауливала, никогда не могла поймать надзирательницу ни в чем дурном, и если бы не слушать товарок, а только верить своим впечатлениям, то Дитте скорее всего считала бы фру Брам хорошей женщиной. Дышала надзирательница с присвистом — у нее была астма, — всегда ходила в черном шелковом платье и глядела так, как будто ровно ничего не понимала — простоватая, вечно озабоченная.