Барышни кричали с крыльца: «Ах, Пушкин! Вот какой!» И по чистой твёрдой дорожке тотчас бежали, невесть куда и зачем, нарочно раскатываясь и скользя. Впереди других, как, бывало, в Тригорском, сбрасывая на плечи платок, вертя простоволосой круглой головкой, мчалась Евпраксия Вульф. Кристальная Зизи[121]
, как называли её барышни из-за его стихов в «Онегине». Барышни обсуждали её манеры, наряды и то, что Пушкин, кажется, к ней совсем остыл.— Ах, Пушкин!
Здесь, в Павловском, Малинниках, Бернове воздух пах, как молодой огурец, сорванный только что с грядки молодыми руками, не разрезанный — разломленный в нетерпении. И верилось в счастье. Здесь он был моложе, чем где-нибудь, и как-то удавалось действительно оставить тревоги и сомнения, от которых было не откреститься ни в Москве, ни в Петербурге... С ним ли, и не столь давно, случились неприятности по поводу «Андрея Шенье» и «Гавриилиады»? «Снова тучи надо мною // Собралися в тишине; // Рок завистливый бедою // Угрожает снова мне» — это было и прошло, слава Богу, минуло, но случится ещё, он не сомневался. Ему суждена была только минутная лазурь.
Вот эта минутная лазурь и стояла сейчас над ним, и он ребячился вовсю. Не уступая в том Петру Марковичу Полторацкому[122]
, человеку уж вовсе не молодому, отцу очаровательницы Анны Петровны Керн. Перед обедом «для аппетита» танцевали немыслимый вальс-казак, и Пушкин охотнее, чем с другими, с той полусиротой, воспитанницей Павла Ивановича, которая так умилительно сочла его красивым.— Ну, Екатерина Евграфовна, за вами ещё один танец — перед ужином. Это уж непременно! — и мчались по анфиладе комнат, кружась на не застеленном коврами полу.
Здесь случались истории уморительные, вроде той, которую Пушкин с радостным простодушием описывал Дельвигу: «...На днях было сборище у одного соседа; я должен был туда приехать. Дети его родственницы, балованные ребятишки, хотели непременно туда же ехать. Мать принесла им изюму и черносливу и думала тихонько от них убраться. Но Пётр Маркович их взбудоражил, он к ним прибежал; дети! дети! мать вас обманывает — не ешьте черносливу; поезжайте с нею. Там будет Пушкин — он весь сахарный, а зад его яблочный, его разрежут, и всем вам будет по кусочку — дети разревелись; не хотим черносливу, хотим Пушкина. Нечего делать — их повезли, и они сбежались ко мне облизываясь — но, увидев, что я не сахарный, а кожаный, совсем опешили».
Но наряду с этим происходили события вовсе драматические. Расстраивались слаженные свадьбы из-за спеси маменек или легкомыслия молодого улана, вдруг вспомнившего, что слаще свободы ничего на свете нет. И гнался улан за этим призраком, переведённый из Старицы в другие, более великолепные места. Или вывёртывалось такое — только руками разведи! Так, Алексей Вульф вдруг решил повторить подвиг графа Нулина и ночью оказался в спальне одной из обитательниц гостеприимного дома. Стоит на коленях, голову положил на её подушку и шепчет что-то в упоении вседозволенности. Проснувшись, девушка завизжала в ужасе, и Ловелас Николаевич был принуждён, проклиная равно себя и её, чуть не ползком выбираться из комнаты. Пощёчины, в отличие от графа, он, правда, не получил.
Пушкин очень хвалил Екатерину Евграфовну Смирнову за решительность, приятеля же своего ругал за то, что тот посягнул на сиротскую беззащитность...
А в общем, здесь действительно было очень весело.
...Вот что: солнца, улыбок, гостей, счастливых лиц в тверских имениях бывало больше, чем в Тригорском. И в Тригорском и в Михайловском была отъединённость от мира, несвобода и напряжённая, можно сказать, гигантская работа мысли... Здесь возводилась громада «Годунова» и оснащался многомачтовый корабль «Онегина».
В Малинники же, в Павловское Пушкин заезжал, здесь он гостил. Здесь
— Ну, можно ли так?
Павел Иванович улыбался своей доброй флегматичной улыбкой, кивал согласно; но тут же заносил руку над очередной пешкой:
— Ну, кипяток, кипяток и только. Да не вскакивай ты, не вскакивай.
— А ты, Павел Иванович, хоть на тебя стена упади, не пошевелишься, ей-богу!
— Зачем стене падать? Дом этот не на один век строился...