Эпиграмма на Каченовского, конечно, была куда как безопасна рядом с одой и рядом с другими эпиграммами, а также стихами, ходившими в списках:
Это на Стурдзу, реакционера, идеолога Священного Союза[47]
. Но многие переписывали её, как эпиграмму на Аракчеева (однако главным в ней было то, что сказано о царе, царь — венчанный солдат). Но и Аракчеев своего дождался:Были стихи и на самого царя.
IV
...Александр Павлович стоял у окна, в стекло барабанил дождь. Ненастье опустилось, как ранние сумерки, и давило на сердце. Александр стоял в привычной позе, заложив руку за спину и уже даже не стараясь выпрямиться... Старость подступила к нему рано, а род их был недолговечен. Хотя, кто знает, если бы...
Он переступил ногами, стараясь переменой положения тела переменить если не расположение души, то хотя бы течение мыслей...
Но мысли не слушались, упирались в тот день, вернее, в ту ночь, о которой с такой жестокостью напомнил ему мальчишка-поэт. Стихи его ходили по городу, их читали, обсуждая события, о которых без слов велено было: забыть! не иметь даже в самых дальних помыслах. Среди прочих читали люди, чьи сердца он, Александр Павлович, мнил преданными себе. А читая, одни молчали, другие, помедлив, доносили, кто знает, возможно, не без удовольствия.
Между тем строки сего возмущающего душу стихотворения были точны и запоминались с одного прочтения. В чём он на себе мог убедиться:
Когда убивали его отца, он был рядом, в том же Михайловском замке, делал вид, что ничего решительно не знает о происходящем. О тех зверских ударах, о том угаре мести, честолюбия, самых низменных инстинктов, взбодрённых вином и запахом удачи... О тех ударах, из которых каждый неминуемо приближал его к престолу:
За окном стемнело настолько, что струи дождя как будто отдалились, слились в сплошной блестящий фон, на котором он увидел бледное лицо: глаза, вглядываясь, щурились отнюдь не царственно, щёки провисли мешочками. Но главное, на бледном лице было разлито отвращение к жизни и равно — к скорому её концу. Их род недолговечен, и у него нет детей. Может быть, потому он не любит свою жену и не чувствует себя садовником, возделывающим свой сад?
Струи дождя блестели, скручиваясь, били по стёклам так же бесцеремонно, как где-нибудь посреди страны били они по окнам жалкой хижины. В которой, возможно, так же стоял у окна человек, куда более счастливый, чем он. Мирный поселянин, окружённый толпой детей, каждое утро берущий в руки мотыгу или лопату и в конце дня возносящий молитвы Господу...
Александр оглянулся испуганно, показалось: он произнёс эти слова вслух, да ещё невольно любуясь точностью. В огромной комнате никого не было; слабо блестел паркет, свет в дальнем углу лежал на нём, как лунная дорожка, неверным, масляным пятном.
Свечи зажгли рано, он попросил...
Он досадливо поморщился одной щекой. Но тут же лицо его стало горьким, потому что вспомнились не одни только раздражающие строчки, но и сама ночь. И все уговаривающие его, все толкающие в пропасть.
Мальчишка был уж тем виноват, что вернул его в то время, о котором он приказал себе — забыть. И на самом деле почти вычеркнул из памяти их имена, их лица в твёрдых, крупных морщинах. А напомнить кто б осмелился?
Да, нынче свечи зажгли рано: он попросил.
Он любил просить. Стакан воды, минуту внимания, полной откровенности. И он любил, когда его просили и можно было дать то, что просят...
Карамзин, Жуковский и Энгельгардт просят...