Наконец взошёл на знакомое крыльцо, поднялся в знакомую квартиру. Дверь открыла кухарка. Он отодвинул старуху, заглядывая ей за плечо. Возможно, и даже очень могло быть, в квартире хозяйничали уже полицейские. Ждали его. Зачем же он шёл?
Он прошёл через переднюю, быстро, на две створки отворил дверь в столовую. И стоял так, как в раме, шапка набекрень, снег набился в воротник, в лице — готовность к сильным чувствам и в то же время что-то жалко-вопросительное.
Потом прислонился к косяку; то, что он увидел, было поразительно. Матка боска! Они пили чай. Они пили чай совершенно так, как во многие вечера до этого. Именно в ту минуту он понял, что они герои. На встречу с героями он шёл, хотя вовсе не собирался делить их участи...
Но тут же толкнуло под локоть совсем другое, как будто из-под полы раскинутой шубы слабый голосок спросил: «Тадеушек, прямо сказать, а не для того ли ты явился, чтоб как раз удостовериться — героев вообще на свете нет и быть не может?»
Губы его распустились, лицо внезапно покрылось обильным потом.
Рылеев встал из-за стола, подошёл к нему вплотную, взял за плечо:
— Уходи. Что тебе здесь надо? Уходи, Фаддей, — ты будешь жить.
Он возвращался домой, содрогаясь: значит, они знали о своей неминуемой смерти и всё-таки шли? А потом — пили чай?
И сейчас, сидя за столом, с которого только что стряхнул в ящик листки доноса, он содрогнулся. Ему, как часто бывало первое время, опять послышались шаги, на этот раз — в спальне. Что-то потрескивало, постукивало там, будто кто-то ходил и вздыхал так же сам с собой, как и хозяин...
Булгарин встал, лицо его сжалось и затвердело. С таким лицом он делал выговоры слугам, газетным сотрудникам, просителям, разлетевшимся за вспомоществованием... С таким лицом он уже не казался себе бедным рыцарем.
Но, разумеется, в спальне никого не было.
Вернувшись, Булгарин постоял возле полок, поправил два-три тома, выступивших из шеренги. Это были его книги, его дети, любимые до ломоты в висках. Это были его дети, а их — пинали. Аристократы! И тягучая, щемящая до быстрых слёз зависть овладела им, хотя — видит Бог! — он и сопротивлялся. Странный холодок пробежал по неприкрытым ногам, по спине, по затылку, младенчески заросшему редкими волосами.
В иные минуты он и в самом деле верил: если приходят, если держатся в памяти старые друзья, не отстраняясь, — возможно, и не сделано ничего непоправимого? И ещё так Фаддей Венедиктович думал: узнав о содеянном, друзья не осудили бы его, поняли. Он не мог встать поперёк времени, как Кондратий когда-то пытался. Кондратий был человек особый. Исступлённый...
И тут на память снова пришёл Пушкин.
Всё, что для него, Булгарина, было заведомо невозможно, оказалось тому по плечу. Пушкин сказал царю в глаза, что был бы среди своих друзей на Сенатской площади... Матка боска, матка боска, как, должно быть, страшно разговаривать с царём, говоря ему такие слова!
Булгарин сохранился в истории нашей литературы как некий отрицательный эталон: продажный журналист, агент III отделения, пасквилянт, враг Пушкина, его антагонист. В нём всё было (или стало для нас?) отвратительно. Терпимость в семье — кто знает — иному поставили бы в заслугу, как мученику. Булгарин был некрасив — что из того? Одноглазое, изъеденное оспой лицо Гнедича[108]
почти ужасало. И смешна казалась манера франтить, щеголять.Но Булгарину саму его некрасивость ставят как бы в вину. Авдотья Панаева в своих воспоминаниях пишет: «Черты его лица были вообще непривлекательны, а гнойные, воспалённые глаза, огромный рот и вся фигура производили неприятное впечатление. Голос у него был грубый, отрывистый; говорил он нескладно, как бы заикался на словах».
Интересно, сразу ли замечали: так некрасив? Или после того, как Пушкина не стало, а воспоминание о литературной травле поэта было живо? Обрастало новыми красками и подробностями? Тут-то и рассмотрели — лицо такое, что выдаёт: человек очень и очень нехороший. Самолюбование, самодовольство, мелочное тщеславие можно было прочесть на этом лице. И вместе — тупость души. Трусость и заносчивость так же легко было предположить в этом человеке...
...После смерти Пушкина Булгарин писал в частном, правда, письме: «...Ты знал фигуру Пушкина: можно ли было любить его...» О своей фигуре Фаддей Венедиктович был, очевидно, хорошего мнения. Так же как о своих романах, газетных статьях, фельетонах...
ДОРОГА К ДОМУ
Вздохнуть о пристани и вновь пуститься в путь.
Я пустился в свет, потому что бесприютен.
Рвётся, мол, мечется, не сидится ему. А тут организуй — слежку, наблюдения, письма, упреждающие: приедет, мол, Пушкин, находящийся под тайным надзором, смотрите, с кем дружит, что говорит. Хлопотно.
Хлопоты не оправдывались, не окупались.