Утром восторженное письмо от Нувеля, вчера встретившего Наумова, гулявшего с ним в Летн<ем> саду и т. д. Радуясь за него, позавидовал. Поехал в «Шиповник»; отчет, как на смех: круглые цифры без подробностей; от Вольфа, «Скорпиона», Складчины отчетов еще нет{878}
. Видел Билибина и Бунина, менее олимпийского, чем прежде. Прошелся по Невскому. Прислали «Перевал», письмо от Сергея Павловича из Венеции, очень милое. Все это меня очень подбодрило, хотя денег и нет. Обедал дома, играл «L’Inganno Felice». Зашел наверх, Ивановы приедут еще очень не скоро. Поехал с М<арьей> Мих<айловной>, едущей к Коммиссаржевской. В<альтер> Ф<едорович> разбирал очаровательные «Vielles chansons de France», «Chansons de XVIII s» Severac’a для Ivette Guilbert — все-таки отличны французы и их певицы. Поехали к Бенуа, где были Сомов, Аргут<инский>, Шервашидзе, Нурок, Боткин, Добужинс<кий> и Фокин. Мило болтали, Анна Карловна смеялась и была очень мила. Назад ехали втроем с Ботки<ным> и Аргутин<ским> (вот позор для него!). Звездные ночи. В<иктор> А<ндреевич> говорил Нувелю, что он ничего не делает, не читает, а лежит на кровати и думает. О чем? Бакст, чтобы видеть в первый раз сына, одел белый костюм, голубой галстук и legion d’honneur[287], причем одевался час.Сегодня странный день: такая томность, такая лень, какой давно не бывало. Никого не хочется видеть и хочется писать очень, очень. Просматривал планы будущих вещей и рвусь к ним, но покуда что только написал романс и приготовил бумагу. День был ликующий, но я не выходил, играл «Пеллеаса»{879}
и «Joseph» без аппетита, устало что-то курлыкал. Принесли белье, теперь все есть, кроме денег. Читал девам «Алексея» и «Мартиньяна», так не хотелось идти куда-нибудь и не сиделось. Одевшись, пошел было к Верховским, или к Эбштейн, или к Чичериным, куда бы нужно, но дошел только до Лемана, думая позвать его к себе. Зачем? я будто умираю. Он писал статью обо мне, обещал, кончив, прийти. Это дало мне предлог вернуться, ждать, пить крепчайший чай, читая Marivaux. Он не пришел, я был почти рад; кончил том, тихо, уютно, свечи горят — неужели завтра почти смерть? Certainement je suis plus amoureux que je n’y pence, plus que jamais[288]. В ушах звенит: вот время, вот час, вот состояние для работы. А прогулки, друзья, известность, которую я должен иметь не для себя? Quelle douceur inouie m’innode et pourquoi?[289] Почему я не волнуюсь, не горю, а трепещу и падаю? Что мне будет, если «нет»? Опять друзья, прогулки, легкие постылые любви, творчество без осмысленности, светская жизнь и скандальная известность?Ну вот и этот день. Подвинул ли он нас в этом пути, будто предначертанном Бальзаком или Мюссе? Были и слезы, и поцелуи, и паузы. Читал дневник. Он мне сказал, что теперь ему все равно, что бы я ни сказал, что я враг ему, но что он меня не боится и любит меня. В конце опять повторил, что любит, что не мог бы существовать без меня, но если бы он был мною, то не для меня. Что ж, будем храбры! будем видеться часто, я буду весел, чист, покуда могу, не буду покуда писать: к чему? Потом будет видно. Я очень плохо себя чувствую, и эти поцелуи меня разбили, будто три ночи любви.
Приплелся Тамамшев. Я будто умираю; поехал к Нувелю; гуляли; он погнался за каким-то гимназистом, я поехал домой l’ayant laiss'e `a son sale histoire[290]
. Обедал, пел, пришел Сережа. Пошли в «Луч»{880}, деньги завтра или послезавтра. У Сережи пил чай, заходил к Сандуленко, смотрел новые романсы Черепнина. Поехали зачем-то в «Вену»; Шабли, давно не питое, меня опьянило. Подсел Абрамович и какой-то студент, вольно говоривший с Сережей. Шел дождик на обратном пути. Я будто умираю.