"Щутники" разыграли свою мистификацию в полном соответствии с нравами тогдашней царской юстиции и точно так же неотличимо от "подлинника", как инсценируемое "ташкентцами приготовительного класса" судебное прение между будущим прокурором Нагорновым и будущей звездой адвокатуры Тонкачевым.
Почему же все-таки судебный процесс, описанный в "Дневнике", оказался мистификацией? Потому ли, что атмосфера общественной паники действительно достигла такой силы, что подобные истории были вполне возможны? (Об одной из них рассказала в своем дневнике Е. А. Штакеншнейдер, ужасаясь тому, "до чего возбуждена и неуверенна в своей безопасности наша мыслящая молодежь, если готова видеть руку правительства в подобном наглом мошенничестве".) {Е. А. Штакеншнейдер, Дневник, "Academia", стр. 402.} Или потому, что реальное; тем более выраженное в сатирическом тоне, описание действительного политического процесса выходило за пределы возможностей русского подцензурного писателя? (Так, Салтыков не мог откровенно высказаться по поводу нечаевского процесса, хотя, очевидно, это событие глубоко взволновало его.)
В хронике "Наша общественная жизнь" (март 1864 года) Салтыков предсказывал, что "разумное и живое дело не изгибнет никогда, хотя легко может случиться, что ненужные задержки извратят на время его характер и вынудят пролагать себе дорогу волчьими тропинками" (т. 6, стр. 294).
Однако, говоря о "волчьих тропинках", Салтыков тогда скорей всего имел в виду принципиально допускавшийся им в те времена "воровской образ действий" по отношению к торжествующему злу, заключавшийся в некоторых наружных компромиссах с последним, мнимой поддержке его ради тайного преследования нужной цели.
Методы Нечаева и его последователей, раскрывшиеся на процессе об убийстве студента Иванова, неожиданно придали размышлениям о "волчьих тропинках" новый, зловещий смысл. Салтыков вообще колебался в вопросе о применении революционного насилия и высказал в "Господах ташкентцах" мрачное опасение насчет преемственности насилия в истории: "Конечно, я знаю, что есть какой-то Ташкент, который умирает, но в то же время знаю, что есть и Ташкент, который нарождается вновь. Эта преемственность Ташкентов поистине пугает меня. Везде шаткость, везде сюрприз. Я вижу людей, работающих в пользу идей несомненно скверных и опасных и сопровождающих свою работу возгласом: "Пади! задавлю!" и вижу людей, работающих в пользу идей справедливых и полезных, но тоже сопровождающих свою работу возгласом: "Пади! задавлю!" Я не вижу рамок, тех драгоценных рамок, в которых хорошее могло бы упразднять дурное без заушений, без возгласов, обещающих задавить" {Интересно сопоставить это со следующими словами А. И. Герцена, написанными в том же 1869 году в "письмах" "К старому товарищу": "Неужели цивилизация кнутом, освобождение гильотиной составляют вечную необходимость всякого шага вперед?.." (Герцен, т. XX, кн. 2, стр. 585).}.
Салтыков внимательно следил за процессом нечаевцев, был постоянным посетителем процесса.
И если даже предубежденные против революционеров современники вынесли из посещений суда убеждение в моральной чистоте и силе обвиняемых, ставших жертвой веры в своего руководителя, то Салтыков по своему вещественному темпераменту не мог не возмущаться попыткой печати отождествить всех революционеров с Нечаевым. "Почитайте суждение газет и "вестника Европы" по Нечаевскому делу и судите, до чего дошла наша печать, - писал он А. М. Жемчужникову 31 августа 1871 года. - Это царство мерзавцев, готовых за полтинник продать душу".
В статье "Так называемое "нечаевское дело" и отношение к нему русской журналистики" (т. 9) Салтыков предпринял свод возмущавших его статей. В результате этого труда, который он, как и обещал Некрасову в письме от 17 июля 1871 года, сделал "совершенно скромно", вышла в высшей степени язвительная картина поистине холопского единомыслия большинства органов русской прессы.
Однако в словах "совершенно скромно" звучит не только предвкушение этой картины, но и горестное сознание невозможности как-либо иначе легально высказаться самому.
Мыслью о том, что из круга тем русского подцензурного литератора изъяты многие важнейшие явления, буквально пронизана салтыковская публицистика конца 60-х годов и начала 70-х годов. Почти прямую полемику с ходячей трактовкой "нечаевского дела" мы находим в "Дневнике провинциала". Говоря о "новых людях" и о крайней легкости осуждения их "темных" сторон (которые сам автор считает скорее "слабыми"), он задает вопрос о вероятных результатах честного их исследования:
"...не найдусь ли я вынужденным прежде всего подвергнуть осмеянию самые причины, породившие те факты, которые возбуждают во мне смех или ужас? Вот эти-то причины и приводят меня в смущение.