Чтобы попасть в Антверпен, я пересек территорию гитлеровской Германии, где провел несколько месяцев. Я прошел пешком от Бреслау до Берлина. Я хотел воровать. Но непонятная сила удерживала меня. Германия наводила ужас на всю Европу, для меня же она стала символом жестокости. Она уже была вне закона. Даже на Унтер-ден-Линден мне казалось, что я гуляю по стану разбойников. Я подозревал, что в голове самого щепетильного из берлинских бюргеров зарыт клад ненависти, двуличия, злобы, зависти и жестокости. Я упивался своей свободой среди народа, живущего по указке. Разумеется, я и здесь занимался своим ремеслом, но испытывал при этом некоторую неловкость, ибо то, что лежало в его основе и что из него вытекало — причудливая нравственная позиция, возведенная в гражданскую доблесть, — было известно всей нации и направляло ее против других народов.
«Это страна воров, — чувствовал я в глубине души. — Воруя здесь, я не совершаю ничего особенного, а подчиняюсь заведенному порядку и не нарушаю его. Я не творю зла, не возмущаю спокойствия. Скандал здесь немыслим. Я ворую впустую».
Мне казалось, что ведающие законами боги не гневались, а находились в растерянности. Мне было стыдно. Но больше всего мне хотелось вернуться в страну, где свято чтут законы привычной морали, на которых зиждется жизнь. В Берлине я решил зарабатывать на жизнь проституцией. Несколько дней я был доволен, а затем мне это наскучило. Антверпен манил меня сказочными сокровищами, фламандскими музеями, еврейскими ювелирами, судовладельцами, гулявшими ночи напролет, пассажирами океанских лайнеров. Пылая страстью, я жаждал изведать со Стилитано опасные приключения. Казалось, что он тоже хочет предаться игре и ослепить меня своей храбростью. Однажды вечером он заехал за мной в отель на полицейском мотоцикле, управляя одной рукой.
— Я спер его у легавого, — сказал он с улыбкой, не соизволив слезть с мотоцикла.
Однако, поняв, что, сидя в седле, может своей позой свести меня с ума, он слез с мотоцикла, осмотрел для вида мотор и, усадив меня сзади, тронулся с места.
— Надо сразу избавиться от мотоцикла, — сказал он.
— Ты спятил. Можно провернуть кое-какие дела…
Разгоряченный ветром и быстрой ездой, я чувствовал себя вовлеченным в головокружительную погоню. Часом позже мы продали мотоцикл греческому моряку, который тотчас же погрузил его на судно. Это дало мне возможность увидеть Стилитано в настоящем деле, ибо продажа машины, торг и конечный расчет по хитрости не уступали самой краже.[23]
Как и я, Стилитано был не вполне взрослым. Он изображал из себя гангстера, не просто был им, но еще и разыгрывал соответствующую роль. Я не знаю ни одного вора, который в душе не был бы ребенком. Разве «серьезный» человек, проходя мимо ювелирного магазина или банка, станет не шутя, тщательно обдумывать план налета или ограбления? Откуда у него появится мысль о союзе, основанном не на корысти сообщников, а на взаимном согласии, родственной дружбе, как не из фантазии беспричинной игры, именуемой романтизмом? Стилитано играл. Ему нравилось быть вне закона, чувствовать себя под угрозой. Он стремился к этому из любви к эстетике. Он пытался копировать идеального героя, Стилитано, образ которого уже воззнесся на небо, осиянный славой. Таким образом, он подчинялся законам, предписанным ворам и создающим воров. Без них он был бы ничем. Пребывая поначалу в ослеплении от его сиятельного одиночества, спокойствия и безмятежности, я решил, что он сотворил себя сам, стихийно, ведомый лишь неосторожностью и дерзостью своих начинаний. Однако
Мы стали видеться каждый день, не раскрываясь друг перед другом до конца. Я обедал у него в комнате, и по вечерам, когда Сильвия работала, мы ужинали вдвоем. Затем мы слонялись по барам, стараясь напиться. Кроме того, каждую ночь он танцевал с молодыми красотками. Как только он приходил, атмосфера в баре менялась — сперва у его стола, мало-помалу распространяясь дальше. Она становилась тяжелой и лихорадочной. Почти каждый вечер этот великолепный однорукий дикарь дрался, размахивая деревянным молотком, который он заранее вынимал из кармана. Докеры, моряки, сутенеры обступали нас плотным кольцом или приходили к нам на подмогу. Эта жизнь изнуряла меня, я предпочел бы бродить по набережным, в тумане и под дождем. В моей памяти эти ночи усеяны звездами. Один журналист написал по поводу какого-то фильма: «Любовь расцветает на поле брани». Эта дурацкая фраза как ни одна красивая речь напоминает мне о цветах под названием «львиный зев», растущих среди колючек, а они — мою бархатистую нежность, которую ущемлял Стилитано.