— Ты говорил Роберу?
— У тебя все дома? Это же между нами.
— Ты думаешь, что мы разживемся бабками?
— А как же! Этот скупердяй провернул колоссальное дело во Франции.
Казалось, что Стилитано давно все обдумал. Он возвращался ко мне из своей ночной жизни, которая проходила у меня на глазах и была окутана мраком. Прячась за маской смеха, он не дремал, он был всегда начеку.
Когда мы вышли из бара, к нам привязался нищий, выпрашивая мелочь. Стилитано смерил его презрительным взглядом:
— Кореш, бери пример с нас. Если тебе нужны башли, возьми их.
— Скажите, где?
— Поищи-ка в моем кармане, если не лень.
— Вы так говорите, но если бы вы…
Стилитано оборвал грозивший затянуться разговор, в котором мог спасовать. Он умел ловко отсечь собеседника, чтобы подчеркнуть свою твердость и придать своему облику четкие контуры.
— Когда надо, мы берем их там, где они лежат, — сказал он мне. — Не будем связываться со всякими босяками.
Решил ли он, что настала пора преподать мне урок жестокости, или у него возникла потребность утвердиться в своем эгоизме, так или иначе, слова Стилитано — он произнес их с искусной небрежностью — прозвучали в туманной ночи как слегка надменная философская мудрость, импонировавшая моей расположенной к жалости натуре. В самом деле, я мог распознать в этой противоестественной истине мужество, способное оградить меня от самого себя.
— Ты прав, — откликнулся я, — если нас сцапают, не он загремит в тюрягу. Пусть сам выкручивается, коли хватит духу…
Произнося эти слова, я не только унижал самый ценный — хотя и скрытый — этап своей жизни, но и воплощал себя в блестящем образе бриллианта в этом городе ювелиров, во тьме себялюбивого одиночества, грани которого переливались. Мы дошли до места, где работала Сильвия, но было уже поздно, и она вернулась домой.[30]
(На его женщину ирония не распространялась. Он говорил о ней без улыбки, но и без нежности.) Проституция в Бельгии не была столь упорядоченной, как во Франции, и любой «кот» мог, ничем не рискуя, жить со своей бабой. Мы со Стилитано направились в гостиницу. Он тактично не заводил разговора о наших планах, но принялся вспоминать нашу испанскую жизнь.— Ты тогда здорово в меня втюрился.
— А сейчас?
— Сейчас? Ты что, все еще влюблен?
Мне кажется, он хотел убедиться в моей любви и в том, что ради него я брошу Армана. Было три-четыре часа ночи. Мы возвращались из страны, где много света и шума.
— Сильнее, чем прежде.
— Ты не шутишь?
Он улыбнулся и посмотрел на меня искоса, не сбавляя шага.
— Что-нибудь не так?
У Стилитано была жуткая улыбка. Его обычное стремление — особенно с той испанской поры — быть сильнее меня, взять верх над моим естеством и опорочить его заставило меня произнести слова, которые, даже сказанные спокойным тоном, прозвучали как вызов. Я должен был разъяснить, ясно выразить свое первое утверждение, сформулированное как условие задачи. На это разъяснение, а не на что-то другое должна была опираться моя нынешняя позиция.
— Все в порядке.
— В чем же дело? Ведь теперь я тебе больше нравлюсь.
— Я тебя уже не люблю.
— А!
Мы как раз проходили под аркой моста, через который проходила железная дорога. Окружавшая нас темнота сгустилась — Стилитано остановился и шагнул ко мне. Я не сдвинулся с места. Почти касаясь моих губ, он прошептал:
— Жан, мне нравится твоя наглость.
Несколько секунд мы молчали. Я испугался, что он сейчас вытащит нож, чтобы меня зарезать, и, скорее всего, я бы не стал защищаться. Но он улыбнулся:
— Дай-ка мне закурить.