Но что, если бы им пришлось это сделать? Что, если бы земля сместилась в пространстве, всего на каких-нибудь пару дюймов, но этого оказалось бы достаточно, чтобы полностью перекроить весь их мир, всю страну, весь город, их самих? Что, если бы Манхэттен лежал затонувшим островом под реками и каналами, и люди передвигались бы по нему на деревянных баркасах, и ты таскал бы сети с устрицами из мутной воды под собственным, стоящим на сваях домом? Или что, если бы они жили в сверкающем, полностью заиндевевшем мегаполисе без единого дерева, в домах, сделанных из кубов льда, и ездили на белых медведях, и держали морских котиков в качестве домашних животных, прижимаясь по ночам к их колышущимся бокам, чтобы согреться? Узнали бы они тогда друг друга, проплыв мимо на лодках, торопясь домой, к очагу, сквозь скрипучие сугробы?
Или что, если бы Нью-Йорк остался совсем таким же, но никто из его знакомых не умирал, никто не умер и сегодняшняя вечеринка была бы просто очередным дружеским сборищем, где не нужно никаких мудрых фраз, никаких последних слов, потому что впереди еще сотни таких ужинов, тысячи вечеров, десятки лет, за которые они успеют понять, что же они все-таки хотели сказать друг другу? Были бы они и тогда вместе, в этом мире, где нет нужды держаться вместе из страха, где все их знания о пневмонии, раке, грибковых заболеваниях, слепоте непонятны, нелепы и никому не нужны?
И что, если этот планетарный сдвиг разметал бы их, запад и юг, а затем вернул к жизни где-нибудь совсем в другом месте, на Гавай’ях, и эти Гавай’и, эти совсем другие Гавай’и не нуждались бы в Липо-вао-нахеле, в этом месте, куда так давно увез его отец, потому что все, что он пытался воплотить в жизнь, оказалось бы реальностью? Что, если эти Гавай’и, эти острова, так и остались бы королевством, и не были бы частью Америки, и его отец был королем, а он, Дэвид, наследным принцем? Познакомились бы они и тогда? Влюбились бы друг в друга? Был бы Чарльз и тогда нужен Дэвиду? Там он оказался бы сильнее Чарльза, не нуждался больше в чужом великодушии, в чужой защите, в чужой образованности. Кем бы тогда был для него Чарльз? Смог бы Дэвид и тогда за что-то его полюбить? И что сталось бы с его отцом, кем бы он был? Стал бы он более уверенным и смелым человеком, не таким напуганным, не таким потерянным? Был бы и тогда ему нужен Эдвард? Или Эдвард стал бы тогда песчинкой в море, прислугой, безымянным чиновником, которого отец даже не заметил бы, столкнувшись с ним на пути в кабинет, куда он, взволнованный, прекрасный, шел подписывать документы и договоры, ступая босиком по блестящему полу, по деревянным половицам, которые каждое утро натирали маслом макадамии?
Этого он никогда не узнает. Потому что в том мире, где жили они с отцом, они были всего лишь теми, кем были: мужчинами, искавшими поддержки у других мужчин, надеясь, что те спасут их от ничтожности их собственной жизни. Отец сделал неудачный выбор. Дэвид – удачный. Но в итоге оба оказались в зависимом положении, оба разочаровались в прошлом и боялись настоящего.
Обернувшись, он увидел, что Чарльз укутывает шею Питера шарфом. Они молчали, и Дэвиду показалось, как это часто бывало, когда он за ними наблюдал, а сегодня вечером – в особенности, что он вторгся в чужое пространство, что не ему быть свидетелем их близости. Отходить он не стал, да и не нужно было – они оба о нем позабыли. Сначала Питер решил, что переночует здесь, у Чарльза, но вчера передумал. Они позвонили его медбрату, и тот вместе с помощником Питера уже ехал сюда, чтобы отвезти его домой.
Настала пора прощаться.
– Я на минутку, – сказал им Чарльз, с трудом выговаривая слова, и вышел из комнаты, было слышно, что он побежал наверх.
И тогда Дэвид остался наедине с Питером. Питер, в коконе из пальто и шапки, сидел в инвалидном кресле, шерстяные слои закрывали и нижнюю, и верхнюю часть его лица, словно он не умирал, а мутировал, словно шерсть расползалась по нему, как кожа, превращая его во что-то уютное и мягкое – в кушетку, в подушку, в клубок пряжи. Чарльз разговаривал с ним, сидя на диване, и кресло Питера было по-прежнему обращено в сторону опустевшего теперь места в опустевшей комнате.
Он подошел к дивану и уселся на место Чарльза, на еще теплые подушки. Чарльз держал Питера за руку, а он – нет. И все равно, все равно: даже теперь, когда Питер глядел на него, он не знал, что сказать, когда все слова невозможны. Придется Питеру заговорить первым, и когда он наконец заговорил, Дэвид подался к нему, чтобы лучше его слышать.
– Дэвид.
Да.
– Позаботься о моем Чарльзе. Обещаешь?
Да, пообещал он, радуясь, что от него не потребовали большего и что Питер не воспользовался возможностью, чтобы донести до него какое-нибудь уничижительное наблюдение, какую-нибудь правду о нем, которой Дэвид никогда не сможет забыть. Конечно, позабочусь.
Питер тихо, пренебрежительно фыркнул.
– “Конечно”, – пробормотал он.