- Я не за себя боюсь, за него, за Колю, ведь ребенок еще, совсем ребенок, - и снова заколыхалась от рыданий, - и за что же? За что? Ведь я же ничего не сказала, ничего! Знаете ли, - она перегнулась своим тучным телом в мою сторону и зашептала мне в самое ухо, - меня расстреляют! Я чувствую, я знаю, что расстреляют! Коля, мальчик! Что он без меня? Пропадет! - И она опять залилась слезами. Я утешала ее, как умела.
Утром надзиратель принес в бумажке немножко мелкого сахара.
- Из верхней камеры молодой гражданин прислал...
- Коленька! Мальчик мой! - шептала мать. - Не надо, не надо! - вдруг стоном вырвалось у нее. - Как же это так, он без сахара, весь свой паек прислал. Возьмите, ради Бога, отдайте ему назад. Скажите, что не надо, у меня много. - Она торопилась спустить толстые ноги с кровати, но в ту минуту, как она подходила к двери, надзиратель быстро повернулся, вышел и запер за собою дверь, а она, жалкая, растерянная, стояла с протянутой рукой и все причитала: - Мальчик мой! Коля! А? Прислал, себя лишил! Ах, какой он у меня добрый, какой добрый!..
Днем выпустили латышек. Вечером меня вызвали на допрос.
- Ну что? Как? Скоро вас выпустят? - спрашивала полковница.
Мне не хотелось отвечать, а ей хотелось говорить о себе. И снова она повторяла то, что ее непременно расстреляют, говорила о Коле, о его большом, добром сердце.
А на другой день надзиратель, улыбаясь, опять принес от Коли дневную порцию сахара и кусочек селедки в просаленной бумажке, выданные накануне к ужину.
- Ах, какой он у меня, я, знаете ли, и не видывала таких, - говорила она. - Господи, и вдруг расстреляют?! Ну скажите, ведь не могут же расстрелять ребенка? Ведь он еще совсем мальчик, совсем мальчик...
Ее отчаяние было так велико, она так бурно выражала его, что мне и в голову не приходило думать о себе, я изо всех сил старалась успокоить несчастную женщину. А она весь день охала, плакала, по ночам не спала, ворочалась, вздыхала, молилась. Я измучилась с нею.
На пятый день в камеру вошел надзиратель.
- Гражданка Толстая! Собирайте вещи!
- Куда?
- На волю!
Я торопливо стала укладываться, одеваться. Полковница суетилась и волновалась не меньше меня. Когда я уже была готова и надзиратель пошел к дверям, она вдруг сунула мне в руку что-то твердое.
- Передайте Коле, детям, когда меня расстреляют. Все, что у меня осталось... - шептала она. - Адрес, - и она сунула мне в карман записку.
- Эй, гражданка, поторапливайтесь, что ли! - крикнул мне надзиратель.
Схватив вещи, я пошла за ним.
- Оставьте здесь, - сказал он, ткнув пальцем в чемодан, когда мы подошли к комендатуре.
- А куда же вы меня?
- На допрос.
Вынув из кармана носовой платок, я незаметно завернула в него твердые предметы, которые мне дала полковница, и крепко зажала их в руке.
"Если найдут - расстреляют", - мелькнуло у меня в голове.
Допрос был ненужной формальностью. Никаких данных о моей контрреволюционной деятельности у следователя не было, и меня снова повели в комендатуру. Чемодан мой был раскрыт, в нем рылись чекисты.
- Пройдите сюда, гражданка, - я попала в маленькую комнатку, где меня встретила латышка.
- Раздевайтесь!
- Зачем?
- Раздевайтесь, вам говорят! Обыскать надо.
Я сняла платье.
- Что вы, не понимаете? Раздевайтесь совсем.
На мне остались рубашка, чулки и башмаки.
- Все, все снимайте!
Стиснув зубы, покрытая липким потом, стояла я перед латышкой совершенно голая, в то время как она трясла мою одежду, выворачивала чулки. Невольно сжимались кулаки. Платком, в котором было завернуло что-то, принадлежавшее полковнице, я вытирала пот, струившийся по лицу.
- Это что? - вдруг взвизгнула латышка. Из кармана пиджака вывалилась записка с адресом полковницы.
- И вам не стыдно? - не сдержалась я.
Как ошпаренная, крепко зажав носовой платок, вылетела я из ЧК и, не останавливаясь, несмотря на тяжелый чемодан, почти бежала до Кузнецкого моста. Здесь я зашла в какую-то подворотню, развернула платок: сверкнули драгоценности - кольцо, серьги...
"Что же теперь делать?" - думала я, придя домой. Адрес у меня отняли, хранить драгоценности у себя дома опасно, за нахождение их в то время расстреливали. В кольце было девять и в каждой серьге по семь довольно крупных бриллиантов, пересыпанных рубинами, изумрудами, - вещи были аляповатые, безвкусные, но ценные.
На окне чахло растение. Я вытряхнула землю из горшка, завернула драгоценности в желтую компрессную клеенку, положила их на дно и снова посадила цветок. "Когда полковницу выпустят, она найдет меня", - думала я.
Прошло два года. Глиняный горшок с засохшим растением стоял уже теперь в кухне на полке. Каждый раз, взглядывая на него, я вспоминала круглое наивное лицо полковницы, ее грузную фигуру, сотрясающуюся от рыданий. "Где она? Почему не идет за своими драгоценностями?"