Удары были бесшумные, глухие. Но в самом движении было что-то успокоительное, и крысы не лезли на койку. И вдруг, может быть потому, что я стояла на коленях, на кровати, как в далеком детстве, помимо воли стали выговариваться знакомые, чудесные слова. "Отче наш", и я стукнулась головой об стену, "иже еси на небесех", опять удар, "да святится..." и когда кончила, начала снова.
Крысы дрались, бесчинствовали, нахальничали... Я не обращала на них внимания: "И остави нам долги наши..." Вероятно, я как-то заснула.
Просыпаясь, я с силой отшвырнула с груди что-то мягкое. Крыса ударилась об пол и побежала. Сквозь решетки матового окна чуть пробивался голубовато-серый свет наступающего утра.
* * *
Утром повели в уборную. Только начала мыться - стучат.
- Гражданка! Кончайте! Уступайте место другим!
Делать нечего. У меня был с собой эмалированный тазик. Наполнила его водой и решила окончить умывание в камере.
Полутьма, ни книг, ни бумаги, ни карандаша нет. Отняли. Делать нечего. За стеной скребутся крысы. Днем я их не боюсь, но с ужасом думаю о ночи.
- Собирайте вещи, - и на мой вопросительный взгляд: - переводят в общую.
В одной руке понесла вещи, в другой таз с водой, боясь расплескать.
Надзиратель отпер угловую камеру, в конце коридора. За столом сидела компания женщин. Увидели меня с тазом - и рассмеялись.
- Вы - Толстая? - спросила меня одна из них, постарше, с маленькими острыми глазками и нервным, чуть дергающимся лицом.
- Да.
Странно, почему она знает?
- А мы вот карты делаем из папиросных коробок, - сказала она мне, - вот тут устраивайтесь, - и указала мне пустую койку у дверей.
Комната была длинная и неправильная, суживающаяся в конце. С двух сторон по окну с решетками и матовыми стеклами. Койки стояли почти вплотную по стенам. Слева у окна тяжелый ломберный стол, два стула, вот и все.
- Я доктор медицины, Петровская, - сказала мне пожилая женщина. - По Петербургскому делу, - сейчас же добавила она, - Юденича ждали...
- Madame parle fran?ais, n'est ce pas?1 - обратилась ко мне соседка по койке. И по великолепному произношению, по тонкому гриму на лице и особому шику в одежде, свойственному только парижанкам и не утерянному даже здесь, я сразу определила ее национальность.
- Oh! Mademoiselle la princesse parle aussi2, - кивнула она на высокую девушку лет восемнадцати с тонким аристократическим лицом.
- Ее арестовали в связи с делом брата, - кивнула на княжну белокурая красивая женщина лет под тридцать.
- А зачем вам таз с водой? - спросила девица с большими томными глазами. Очень это смешно!
- Мыться. А крысы у вас есть?
- Есть, но немного.
Мне хотелось спать. И я стала стелить постель. Койка - три сбитые неотесанные доски. Между каждой тесиной три-четыре пальца. Жидко набитый стружками тюфяк провалился в щели, и тесины краями врезывались в тело. Я подложила под бок сумочку, под голову пальто, закрылась пледом и заснула как убитая.
Проснулась я только на следующее утро.
- Будет вам курить, доктор! Всю камеру прокурили, дышать нечем! - ворчала белокурая флегматичная девица, по профессии машинистка, лениво ворочаясь на кровати. - И что вы ходите взад и вперед, как маятник!
- Не сердитесь, голубушка! Сил нет! Места себе не найду!
- Господи! И чего волноваться. Этим не поможешь. Ведь вот не волнуюсь же я.
- Вам-то чего волноваться? Ведь в деле же не участвовали?
Машинистка промолчала.
- Ах, да разве я за себя! У меня сын, дочь, муж! Моя жизнь кончена. Вы представьте себе только, можно ли быть спокойной, когда их всех могут расстрелять из-за меня, всех, всех!
- Да ведь вы говорите, что сына вашего помиловали...
- Боже мой! Да разве можно кому-нибудь верить! Сегодня помиловали, а завтра расстреляют, - и докторша хваталась дрожащими руками за книжечку, отрывала листочек папиросной бумаги, крутила папиросы и снова нервно закуривала.
- Знаете, - вступила француженка, - вы, когда следователь говорит, немножко с ним coqquette1, немножко руж2, немножко blanc3, я смеюсь, он смеюсь...
- А вы смеялись, помните, когда вас ночью с вещами потребовали?
- Oh! Mon Dieu4 - ниет, не смеял, а плакайть, плакайть. Я думал, меня стрелять!
- Да, жуткое было время, - начала Петровская, - то и дело на расстрел выводили. Пришли за ней ночью, велят собирать вещи. С ней истерика - плачет, хохочет. Вдруг упала на колени: "Доктор, - кричит, - молитесь на моя грешная душа". Я с ней с ума было сошла. А утром привели.
- Куда же водили?
- На допрос.
- Нарочно пугают, - сказала девица с томными глазами, - своего рода пытка. Запугивают, думают, что человек больше расскажет.
- Oh! Ma pauvre mere, mon pauvre Henri. Ils ne sauront jamais ce que j'ai souffert5.
- Жених у нее во Франции, - продолжала докторша, - а обвиняют ее в шпионстве. Сошлась с каким-то негодяем...
- Mais non, docteur! Меня принимайт за шпион, се monsieur меня спасайт. Я его не любил, се monsieur, oh, non. Henri comprendra ?a1. Я пошел с ним только по благодарству.