На этот раз "линия была выпрямлена", и просьба сибиряков о возвращении им лугов уважена. Калинин был доволен. Ему приятна была благодарность сибиряков, сознание, что он сделал доброе, справедливое дело. Он был уверен или, может быть, старался уверить себя, что исправленная им несправедливость была лишь случайностью, одним из тех недостатков механизма, которые так легко было изжить. И если бы кто-нибудь сказал, показал или доказал ему, как дважды два четыре, что вся созданная советская машина основана на несправедливости и жестокости и что изжить воровство, террор, разврат, творящиеся по всей России, особенно в глухой провинции, невозможно, он поверить этому не мог бы, не посмел.
В этот день Калинин удовлетворил и мое ходатайство об облегчении участи политической заключенной и, отдавши распоряжение красавице секретарше, отправился в общую приемную. Здесь люди стояли сплошной стеной. Калинин смешивался с толпой, подходил то к одному, то к другому, быстро, на ходу выслушивал просьбы, торопливо говорил что-то следовавшей за ним девице и, опросив таким образом несколько человек, так же быстро уходил обратно в свой кабинет с тяжелыми кожаными креслами и громадным письменным столом, а посетители продолжали часами ждать следующего выхода.
- Если бы ваш отец был жив, как бы он радовался всему тому, что мы сделали для "рабочих масс"! - сказал мне как-то paз Калинин.
- Не думаю.
- То есть, как это так не думаете?
Калинин так и привскочил на кресле.
- Не думаю, - повторила я, почувствовав, что мне удалось взять именно тот тон, в котором только и было возможно разговаривать с большевиками, - тон преувеличенной искренности, резкости. Калинина как будто и удивляло, и забавляло то, что я смела ему возражать, он не привык к этому.
- Но разве ваш отец сам не боролся за рабочих и крестьян?
- Боролся. Но методы ваши: ссылки, отсутствие всякой свободы, преследование религии, смертные казни - все это было бы для него совершенно неприемлемо.
- Так ведь это же всё временные меры... Ну, а земля трудящимся, а восьмичасовой рабочий день, а...
- Хотите, я вам правду скажу, Михаил Иванович, - перебила я его, чувствуя, что я почти перешла границу того, что можно было говорить, и что Калинин вот-вот выйдет из себя, - если бы отец был жив, он снова написал бы: "Не могу молчать", а вы, наверное, посадили бы его в тюрьму за контрреволюцию!
Секретарша входила и выходила, напоминая старосте о делах, посетители ждали в приемной, а Калинин все бегал по комнате, курил, присаживался на угол письменного стола, опять вскакивал и никак не мог успокоиться. Мы проспорили полтора часа.
Калинин приезжал в Ясную Поляну, когда я сидела в тюрьме. Сестра показывала ему музей, отцовские комнаты, говорила о взглядах отца.
- Татьяна Львовна! - сказал он ей, выходя из кабинета. - Вы знаете, мне приходится подписывать смертные приговоры!
В 1922 году я пришла к Калинину хлопотать о семи священниках, приговоренных к расстрелу. Это было во время изъятия ценностей из церквей, когда в некоторых местах выведенные из терпения прихожане встретили комсомольцев и красноармейцев камнями и не дали грабить церкви. На это советская власть ответила страшным террором. Особенно пострадали священники. Самые стойкие и мужественные из них были расстреляны
Профессор, сидевший в одной камере с приговоренными к расстрелу священниками, рассказывал мне об их последних днях.
Зная, что после того, как их расстреляют, некому будет похоронить их по православному обряду, священники соборовали друг друга, затем каждый из них ложился на койку и его отпевали, как покойника. Профессор не мог рассказывать этой сцены без слез. Вышел из тюрьмы другим человеком: старым, разбитым, почти душевнобольным. Его спасла вера. Он сделался глубоко религиозным.
Не помню, что я говорила Калинину. Помню, что говорила много, спазмы давили горло. Стояли мы друг против друга в приемной.
Калинин хмурился и молчал.
- Вы не можете подписать смертного приговора! Не можете вы убить семь старых, совершенно не опасных вам, беззащитных людей!
- Что вы меня мучаете?! - вдруг воскликнул Калинин. - Бесполезно! Я ничего не могу сделать. Почем вы знаете, может быть, я только один и был против их расстрела! Я ничего не могу сделать!
Декрет
Судьба Ясной Поляны мучила меня непрестанно и в лагере. Усадьба постепенно разрушалась, хозяйство приходило в полный упадок. Широкий размах Оболенского, не желавшего считаться ни с какими советскими законами, неизбежно привел бы к катастрофе. Первая же ревизия обнаружила бы целый ряд злоупотреблений - с точки зрения советского правительства, и кто знает, чем все это кончилось бы? Нас всех разогнали бы, и что сталось бы тогда с усадьбой и старым домом?