Я не помню, как долго продолжалось это издевательство. Она пыталась свалить меня на пол или по крайней мере заставить меня плакать. Но я стояла на месте и молчала. Я мечтала, чтобы наказание закончилось, но не собиралась сообщать ей об этом. В конце концов она просто выбилась из сил. Я посмотрела на ее руку: она была ярко-красной. Мои щеки горели и начали опухать.
— В следующий раз стой смирно, — прошипела она, втолкнула меня обратно в строй и ушла.
Я оцепенело стояла рядом с мамой, очень тихо. Мы ничего не говорили. Нам и не нужно было этого делать. Мое тело потряхивало от шока и перенесенного насилия и вместе с тем от облегчения, что все закончилось. Только после того как женщина ушла, я позволила слезам пролиться в тишине. И они продолжали течь из глаз до конца дня. Я усвоила важный урок: будучи в заключении, никогда нельзя плакать при всех, даже если бы это означало, что наказание продлится дольше. Слезы только заводили наших мучителей; они питались нашей слабостью.
Я была не очень далеко от мамы в момент этого избиения, но чувствовала себя очень одиноко. Мы оказались в ловушке самого настоящего кошмара наяву. В кошмаре ничто не имеет смысла; все запутано и непредсказуемо. Такой была и наша война. Ни мама, ни я не знали, что было бы, если бы она вмешалась. Маму могли застрелить. Меня могли застрелить. Или мы обе могли погибнуть. Не было никаких правил. Даже если они и были, они постоянно и непредсказуемо менялись. Все, что мы могли сделать, это цепляться за жизнь и верить в удачу.
Я хорошо помню первый месяц, проведенный с мамой в Биркенау, хотя жизнь наша текла довольно рутинно и обыденно. Утро никогда не было добрым, ночи неизменно были тяжелыми, а такого понятия, как восстановительный сон, не существовало. Мы с мамой редко могли единолично пользоваться койкой, к нам постоянно подселяли разных соседей. Вся эта шаткая конструкция скрипела и сдвигалась, а десятки женщин дергались и переворачивались наугад. Люди пытались быть внимательнее, не тревожить окружающих, но страшное прошлое не давало покоя и во сне, воспоминания оживали, в бараке часто раздавались крики мучительных сновидений.
Женщины, к чьим очертаниям я привыкала за ночь, внезапно исчезали. Мы никогда не знали, куда они девались. Может быть, их переводили в другой барак или в другой трудовой лагерь в комплексе Освенцим. Или их усыпили в одной из газовых камер в конце железнодорожной линии. Или, возможно, они просто не могли больше терпеть и бросились к ближайшему забору из колючей проволоки под напряжением.
Мы проводили бесконечные часы в очередях. Утром, добравшись до уборной, приходилось до предела проверять на прочность мочевой пузырь. Сотням женщин нужно было справить нужду одновременно. Уборная представляла собой отдельный барак. Посередине тянулась узкая траншея, перекрытая рядом приподнятых деревянных досок, с отверстиями через каждые несколько футов, служившими отхожими местами для женщин — но не для детей. Размер отверстий не на шутку беспокоил меня. Я цеплялась за доски, боясь свалиться в вонючую выгребную яму подо мной. Лишь иногда мне удавалось нанести в уборную незапланированный визит. Обычно это происходило вечером, когда наша старшая по блоку закрывалась в своей комнате и принимала «гостей». Немцам было строго запрещено якшаться с евреями, но непосредственная близость к смерти — пьянящий афродизиак. Без сомнения, староста получила какие-то привилегии взамен за свои дополнительные услуги. Возможно, несколько дополнительных дней жизни на земле. Или еще один хлебный паек. Люди делали все, что только возможно, чтобы выжить. Мама ждала, пока защелка на двери старосты захлопнется, и говорила мне, чтобы я поспешила в туалет и обратно.
Если мы не стояли в очереди к выгребной яме, то выстраивались в очередь за едой. В такой очереди никогда не было подходящего места. Стоишь первой — получаешь кашу потеплее, а с другой стороны, если стоишь в хвосте, на дне супницы может оказаться больше кусочков теплой или холодной репы. Я всегда была зверски голодна. Поразительно, несмотря на недоедание, мое тело росло, как и мой аппетит. Мама пыталась облегчить мои муки, отдавая мне свой хлебный паек. Я редко видела, чтобы она ела. Казалось, она выживает на одном только воздухе.
Жизнь немного улучшилась, когда ее поставили работать на картофельный склад. Иногда она крала картофелину, и я съедала ее сырой. Дополнять наш рацион таким образом было опасно: если бы ее поймали с картофелиной в складках платья, ей могла грозить мгновенная казнь без суда и следствия. Но мама была хитрой, и ей все сходило с рук. Иногда она меняла картофелину на ломоть хлеба, который всегда давала мне.