Я восстанавливалась в лазарете еще неделю, а потом и мне пришло время уходить. Я надела хлопчатобумажное платье-сорочку, которое мне выдали, когда я прибыла в лагерь. При этом я даже избавилась от неудобной обуви. Медсестра отправилась на поиски другой пары и вернулась с высокими белыми туфлями на шнуровке. Я засунула в них ноги и в замешательстве встала у кровати.
Медсестра вопросительно посмотрела на меня.
— Ты не знаешь, как их надевать, да?
Я кивнула. Оказалось, я надела правую туфлю на левую ногу и наоборот.
— Сколько тебе лет? Пять с половиной? Девочка твоего возраста должна уметь обуваться.
Она показала мне, как это делается. Затем она взяла меня за руку.
— Пойдем со мной. Мы пойдем в новый барак.
— Вы отведете меня обратно к маме? — спросила я.
— Нет, теперь ты будешь жить в
Мое сердце заколотилось, так я была огорчена известием о том, что мы с мамой расстанемся. Я уже привыкла к тому, что в больнице я одна, но там было комфортно находиться. Теперь же я не могла до конца постичь всю чудовищность того, что значит быть совершенно одной.
Моя война вот-вот должна была принять совершенно иной оттенок. Я и не подозревала, что все, через что я прошла за последние четыре года, было всего лишь подготовкой к этому моменту. Единственным оружием, которым я обладала, были события, которые я наблюдала, и уроки, которые я извлекла. Теперь приходилось жить своим умом, выживать за счет наблюдательности и инстинкта самосохранения. У меня не было другого выбора, кроме как стать самодостаточной и жизнеспособной. Я помню, как мне было грустно, что меня не вернут маме, но я не плакала. Я не собиралась делиться своими эмоциями ни с кем другим.
Мы вышли из лазарета и направились к трубам, извергающим дым. Мне казалось, что все пристально смотрят на меня, когда я шла с медсестрой в своих белых ботинках на шнуровке. Мне не нравилось направление, в котором мы двигались. Запах становился все сильнее.
Но потом мы повернули направо, пересекли дорогу и срезали по железнодорожным путям перед пыхтящим паровозом. Мы подошли к забору из колючей проволоки с большими деревянными воротами. Медсестра поговорила с охранником, показала ему бумагу, и нас пропустили. Я не знала, где мы находимся. Но теперь знаю. Мы были в бывшем
Барак номер одиннадцать в детском лагере. Медсестра ввела меня внутрь, резко повернулась и вышла.
Я очень удивилась тому, как много там было других детей. На первый взгляд их казалось 50–70 или около того. Один или двое были меньше меня, но большинство были крупнее и старше. Откуда они все взялись? Неужели они прятались в лагере? Получается, я была не единственным еврейским ребенком в мире? Но где же были их родители? В этой секции не было ни одного взрослого. Возможно, я не была совершенно сама по себе, потому что теперь я была частью группы, но без мамы рядом со мной все было по-другому.
К моему удивлению, я узнала знакомые лица из Томашув-Мазовецки, и мое сердце екнуло: Фрида и Рена стояли у входа, мои двоюродные сестры на пять и шесть лет старше меня. В этот момент я почувствовала себя немного менее одинокой. К несчастью для меня, они пробыли в бараке недолго. Каким-то образом, вскоре после моего приезда их матерям удалось тайком вывезти их из детского лагеря в другую часть лагеря, и я больше не видела их до окончания войны.
Но, по крайней мере, у меня оказался в лагере еще один друг из Томашув-Мазовецки. С Руткой Гринспен мы были практически одного возраста и, по-видимому, она ехала в том же поезде, что привез нас в Освенцим. Это ее отца задушили в вагоне для перевозки скота по дороге из трудового лагеря в Стараховице в Биркенау. Рутка чуть не подпрыгнула, когда я вошла в барак. Я была вне себя от радости, увидев ее, и она тоже была рада меня видеть, мы крепко обнялись. Я не знала, в курсе ли она, что ее отец мертв. То, как он погиб, было настолько ужасно, что я решила оставить свое знание при себе. Я пыталась быть доброй, хотя, надо признаться, не всегда это получалось.