Я же два дня спустя стал помощником кочегара на шведском грузовом пароходе, и так начались мои долгие скитания по морям. В Гамбурге, куда меня направили, я никого не нашел по адресу, который было велено заучить. Не исключено, что я его неправильно запомнил, теперь с этим уже трудно разобраться по совести.
Пароход под названием «Дора» был суденышком небольшим, но чистым и работящим. Мне повезло: я понравился боцману Иохансону, который, жестоко коверкая польские слова, сказал мне, что мать его была полькой. Благодаря ему я попал на борт, а потом заговорили (внизу и даже на мостике), что я принес «Доре» счастье. Сразу же в Гамбурге подвернулся очень выгодный фрахт в Аден, а в Адене ждали всего два дня подходящего предложения в Лиссабон. Возможно, мне следовало бы остаться в Гамбурге и любой ценой установить связь с подпольщиками. Получилось иначе. Время шло. Иохансон строго, но добросовестно учил меня морскому делу, я постепенно забывал о суше и о том, что меня с нею связывало. И в конце концов вышло так, что я целых полгода не давал о себе знать Марианне. Тогда я оправдывал это необходимостью, даже своей обязанностью — соблюдать осторожность. Ныне думаю, что подобное объяснение содержало изрядную долю лжи. Еще не вполне осознанной, но и непростительной.
Марианне я дал о себе знать только после Нового, 1924 года. Послал ей роскошную, красочную открытку с видом Амстердама, на которой черкнул несколько слов, хоть и в кабаке, но заливаясь искренними слезами. Впрочем, не помню, точно ли я ее отправил. А если и выслал, то откуда-нибудь издалека и словно в пустоту и мрак.
Из Амстердама пошли в Средиземное море, и как будто тогда выдалась довольно продолжительная стоянка в Валенсии.
Как раз в дни большого карнавала 1924 года Иохансон водил меня по прекрасному городу. Мы не смыкали глаз несколько суток подряд. И очень долго и радостно вспоминали потом этот город. Тот самый город, куда я прибыл двадцать лет спустя прямо из африканского лепрозория, чтобы начать свою первую войну с Гитлером.
Подходил к концу сентябрь 1936 года. А следовательно, было мне тридцать шесть лет и пять месяцев — тридцать семь без малого. Я уже считал себя человеком бывалым. Все-таки годы надрывался, словно каторжный, в трюмах таких плавучих гробов, как «Клеопатра» и «Белая звезда». Прошел сквозь муки долины Киапу и сострадание «Милосердия господнего». Казалось мне также, что я достаточно хорошо познал войну и военные невзгоды.
Однако я заблуждался. Пришлось познавать войну заново и с азов, на земле и на воде, не подвластную человеческому разуму и отшибающую память. Истинно говорю: только обе эти войны с Гитлером — и та, названная испанской, и та, которую именуют второй мировой, — научили меня многому такому, о чем я и понятия не имел. А ведь я лично повидал не так уж много, действительно немного. Разве что раньше других начал узнавать, что готовят и собираются навязать человечеству фашисты, вермахт, вдохновители, сообщники и солдаты Гитлера.
Начал я свое образование в конце октября 1936 года в Мадриде.
Да, это был Мадрид, город, превращенный бомбардировочной авиацией в кровавое месиво. Я смотрел на него: днем все было серо от перемолотой в прах известки, камня и кирпича, от пепла и дыма. Все было серо: глаза мужчин, волосы женщин, трупы детей. Лишь по вечерам Мадрид мерцал красновато-бурым светом, точно действующий вулкан. И с интервалами в три-четыре часа появлялась новая волна бомбардировщиков: немецкие «юнкерсы» и «дорнье» под прикрытием «хейнкелей», итальянские «капрони». В среднем от сорока до пятидесяти машин в каждой волне.
Признаюсь, прежде я не знал, что значит бояться неба. Не знал, в сущности, что сулит даже небольшая бомба, которую летчик сбрасывает на цель, собственно не являющуюся никакой реальной целью. Ибо сбрасывает ее вслепую на город, кажущийся с высоты безлюдным, и тогда целью оказывается все, что угодно: храм, зверинец, школа, бордель, лечебница, цирк, музей либо приют, а обычно и чаще всего человеческое жилище, дом, которому фугаска пробивает перекрытие за перекрытием, выворачивает внутренности, выставляя напоказ рассеченные комнаты, обуглившуюся мебель, обои, путаницу арматуры, труб и балок, пока наконец не добирается до подвалов, где прячутся безмолвные или вопящие, погруженные в молитву или пьяные люди, которых либо милостиво убивает сразу, в первую же минуту, либо заставляет медленно умирать под грудой щебня, который не успевают разгрести вовремя. Я видел это и желал убивать, не испытывая в те минуты ничего, кроме всепоглощающей ненависти к этому рокотавшему моторами небу, которое терзало город и его обитателей. Повторяю: я приучался к этому впервые. Ни на одной из своих войн, ни в одной из адских переделок я не знавал чувства ненависти столь беспощадного и тщетного — ненависти ко всему, что рождалось и дозревало на этом испанском полигоне надвигающейся мировой войны.
А ведь это было только начало. Подходил к концу третий месяц фашистского мятежа против Республики. Для меня же, завершался первый месяц войны.