Более часа миновало, прежде чем призван был наконец Афанасий. Он разоблачил графа от тяжелых одежд, надел легкий кафтан польского шитья, но… барин снова сел у стола в задумчивости. Бронзовая чернильница, песочница, тетрадь в сафьяновом переплете – долго смотрел на те предметы…
Стемнело. В доме стихло. Уснул и Афоня.
Старый граф осторожно поднялся, накинул халат. В темноте нашарил подсвечник, зажег свечу и медленно двинулся из комнаты.
Миновал столовую, сени и толкнул дверь в портретную комнату. Со всех сторон из тьмы смотрели на него предки, князья, бояре, сродники… Нашел шандал и зажег все три свечи. Портреты стали оживать и вот уже обратили на него взоры.
Черный, в красном кафтане, с бородой и усами – Иван Васильевич Большой Шереметев, глядит сурово, взыскуя, на своего потомка…
Высоколобый, светлоглазый Лев Нарышкин, дядя Петра, первый муж Анны Петровны… Сама Анна Петровна видная, как все Салтыковы, но – по неумелости художника – неулыбчива, суха…
Князь Яков Долгорукий – в зеленом польском платье, с булавой в руке; редкой храбрости человек…
В укромном месте, в углу, подарок Папы Римского – флорентийская мозаика «Храм Весты». А следом за нею еще одна заморская картина – «Христос, Мария и Марфа», писанная Рембрандтом, сказывают, мол, великий художник…
А вот и киевские его сотоварищи: Иоанн Кроковский – будто с фрески Феофана Грека, и Туптало, святитель Ростовский Димитрий… Приверженец старой Руси, однако и петровским указам не враг. Рассказывают, что как-то подошли к нему молодые православные бородачи и сказали: «Владыко, царь велит нам брить бороды. Только нам лучше пусть головы снимут, чем бород лишаться». Изумился Димитрий и отвечал: «А что отрастет у вас – борода или голова? Так не лучше ли лишиться бороды, она вырастет, а голова – только в день Воскресения из мертвых». Отец Димитрий считал, что раскол идет от невежества, от незнания Священной истории, и потому взялся за писание Священной истории для народного чтения.
Вот и он, господин и повелитель, Петр Алексеевич, помазанник Божий, государь Великия и Малыя и Белыя Руси… На одной «кортыне» – во весь рост, во всей молодой красе, а другая – вот она, миниатюра, обсыпанная бриллиантами, та самая, что подарена Михаилу перед пленом, кажись, копия с портрета русского художника Никитина, которого возвысил царь в пику иноземцам: устроил распродажу картин его на ассамблее, и того признали…
Борис Петрович приблизился к окну, заглянул в него: светила луна, дул ветер, виднелись белые деревья, покрытые изморозью; одна сосна топорщилась и колотила ветками в стекло, от порыва ветра задрожало пламя свечи.
Грозно сдвинул брови в своем углу Долгорукий. Прищурила глаза Марья Ивановна; жена, дорогая Аннушка, будто бес в нее вселился, захохотала…
Старый Шереметев перекрестился, отходя от окна. Подняв свечу, он приблизился к главному портрету. Длинное темное полотно занимало стену от верха до низа – молодой царь изображен тут был во весь рост, в боевых доспехах, в латах, в плаще; дерзновенен взгляд черных глаз, воля, ум и самовластие заключены в них. В руке его меч, на котором выгравированы слова: «Упою меч в крови нечестивых шведов».
Дуновение ветра от окна донеслось и сюда, и вновь затрепетало пламя: показалось, что в зыбком свете его царь усмехнулся, будто спрашивая: не являешься пред мои очи?.. Шереметев вздрогнул, но превозмог себя, обошел портрет с другой стороны. Нет, здесь царь иной: глядит спокойно, рот маленький, почти женский, и складка возле рта – знак непреклонности… Петр смолоду был прост в обращении, слишком прост с «обыкными людьми», но не ценит, не бережет знатные фамилии… Желает догнать Европу? Но там давно аристократы – не рабы, не слуги королевские, а сотоварищи, наделенные той же властью, сознанием и волею, что король… «Так сие, так, Петр Алексеевич…» Неужели те слова граф сказал вслух? Он вздрогнул, осекся, оглядевшись по сторонам. В портрете что-то дрогнуло, будто презрительная усмешка… Чур, чур меня! Шереметев перекрестился и заспешил к двери…
До самого утра ворочался в постели…
Как волны на море, как холстина полосатая – то черное, то красное, – ныне переменились отношения их с государем. Нынче – самая черная, должно, полоса. Каково теперь царевичу в Преображенских казармах? Слаб он духом, податлив, от страха перед грозным отцом невесть чего наговорить может, и старика фельдмаршала завинит. Апраксин носа не кажет, Шафиров что-то темнит, государь не шлет гонца, не желает его видеть, не надобен стал Борис Петрович…