Наконец до него дошло, что они отметили рабочие дни, за вычетом суббот и воскресений, потому что это было для них главное: они, пришедшие, были с работы. Замдиректора, а с ним толстуха из месткома. И бодряк-инфарктник Тульцев, которого они прихватили на предмет личного контакта… Они пришли с визитом втроем, Сима открыла им дверь, встретила спокойно и указала рукой налево: «Там он, в комнате… Полюбуйтесь!» И теперь они любовались.
– Н-да, – сказал замдиректора. – Картинка.
Тульцев тоже сказал:
– Пейзаж после битвы.
И только толстуха из месткома сразу взяла верный (она всегда брала верный) тон:
– Сережа, мы не будем к тебе приставать, не будем расспрашивать, – мы знаем, с тобой что-то стряслось, и вот ты уже восемь дней… пьешь.
Она выговорила и преодолела это трудное слово; когда кто-то преодолевает трудность, остальные чувствуют, что как бы тоже преодолели. Теперь все они заговорили, и будто бы разом. Игнатьев как сквозь дрему слышал и видел их, – но себя он не видел, – давно не брившийся, всклокоченный, с красными глазами, он валялся на своем диванчике, одетый и помятый… Зам говорил гневно. Зам тыкал пальцем:
– Нет, нет, надо ему принести зеркало, да побольше, – пусть-ка посмотрит, пусть!
А инфарктник Тульцев, присевший на краешек дивана, склонив шею к Игнатьеву, шептал:
– …У тебя прекрасная семья. У тебя прекрасная жена. У тебя все великолепно на работе, – что с тобой, скажи, я же твой друг.
Игнатьев пробубнил:
– Нельзя и выпить человеку.
– О! – сказал зам.
Игнатьев (теперь он себя увидел) шумно и виновато вздохнул.
Вошла Сима.
– Вы с ним не церемоньтесь. Вы с ним пожестче! – сказала она, суровая.
– Да мы и так, – сказал Тульцев.
– …Пьет и валяется – делать ничегошеньки не хочет, – продолжала Сима. – Даже с ребенком заниматься не желает. Ни разу за продуктами не сходил.
Тульцев покачал головой:
– Что ж ты так, брат, нехорошо…
Все помолчали.
Пора было заканчивать, и зам сказал:
– Не стану я тебе ничего объяснять – не маленький. Единственное и последнее: если не выйдешь на работу, – я подписываю приказ.
Они ушли. Сима, проводив их, гремела теперь на кухне посудой. Вернулся вдруг Тульцев. Зашептал на ухо, хотя были вдвоем:
– Сережа, ты пей, пей, если сразу бросить не можешь. Пей, но на работу завтра же выйди – понял?
Он спешил сказать. Он хотел быть сам по себе. (Однако же и нагнать остальных, уже ушедших, тоже хотел.)
– Сережа, – шептал он, – ей-богу, приказ заготовлен: восемь дней прогула, – это же черт знает!.. Выйдешь – а?
– Выйду, – кивнул Игнатьев.
– Завтра же, Сережик, завтра же. И убери ты это. – Он пнул ногой одну из бутылок под диванчик, где она без промедления зазвякала о другие. – Пей в гостях, пей в ресторане, но не дома… Если денег нет, одолжу.
И вновь чуть ли не молитвенный шепот:
– Выходи. Слышишь, Сережик, завтра же…
И убежал.
Игнатьев встал. Шаги дались ему тяжело, подумалось, что направился он куда-то очень далеко – а направился он в ванную, прихватив электробритву. Сев на край ванны, он тупо уставился в угол зеркала и брился. Ему казалось, что с этого начинается день – значит, с этого начинается жизнь. Он сто раз видел в кино такую сцену (могла бы в расхожем стиле называться начало или, скажем, перелом). Он сбросил помятые брюки. Напустил в ванну воды, но передумал – просто встал под душ. В комнате он не то чтобы попробовал, а лишь подумал сделать уборку: вынул одну из бутылок, близкую, выудил кое-как вторую, а затем, обессилев, снова лег в постель.
– Сима! – позвал он.
– А?
Она появилась тут же. Она, конечно, слышала, как он брился.
– Завтра выхожу на работу, – сообщил он.
Она заплакала:
– Правда?
– Правда.
Она пригладила ему волосы. Движение было быстрое, искреннее:
– Сережа… Ты же простил меня, ну зачем ты пьешь?
Она плакала.
– Ну да, со мной было все это – согрешила. Как помрачение было. Но прошло, но ведь прошло, Сережа. Я ведь каялась, но, если хочешь, еще буду просить, – прости меня…
Она села рядом, на краешек. Так сидел и Тульцев.
– Ну пил – я понимаю, ну забыться хотел – я понимаю, но хватит же, хватит, мой родной, мой любимый.
Движением руки она обмахнула с милых своих щек слезы:
– Нет, Сережа, гляди на меня – не отворачивайся, я хочу видеть глаза…
Она, обняв, повернула ему голову, чтобы смотрел прямо. Она называла это – заглянуть в душу. Он смотрел в глаза, а потом на ее истончившиеся руки, на плечики – она сохла изо дня в день: выходных тут не было, все дни были рабочие.
– Худенькая, – проворчал он.
– Ну а как же – мне ведь надо быть на диете. Временно. Ты же сам знаешь… И вообще: худоба сейчас в моде. Разве ты не хочешь, чтобы твоя жена выглядела изящной?
Она встала.
– Посмотри, какая я стала стройная. Еще немного – и я буду совсем как в юности.
Она опять присела к нему, рядом:
– И забудь. Забудь все – мне не нужны больше ни компании, ни театры, ни пьянки. – Она укрыла его. Она подоткнула с боков одеяло. – Спи. И не думай ни о чем. У нас все будет хорошо. Я верю в это…
Голос ее даже немного зазвенел:
– Я верю в это, слышишь? У нас все будет хорошо. Все как раньше.
И уже в дверях, оглянувшись, сказала:
– Утром я сварю тебе кофе, да?