Предполагаю, ему хотелось показать, что эту фразу он произносит на моем родном языке не так уж редко; и другие болгары попадали сюда, и каждый из них, не имея на то оснований, ждал от него чудес. И все же степень моей наивности была самой высокой из всех возможных.
– Не могу.
– Дело ясное… Нужна операция…
– Знаю. Но я пришел, чтобы спросить…
– О чем?
– В чем состоит операция?
– Эндопротез. Ничего другого.
– Сколько времени он выдержит?
– Десять лет. Потом можно поменять, но вторая операция сопряжена с большим риском. Возможна и третья операция, но это уже действительно дело рискованное.
(Мне не верилось, что я способен на такое: я со стороны наблюдал за своим сознанием и переменчивым изображением «Брандала» в нем – больницы, школы, монастыри, скверы, с покойные острова.)
– А может быть, лучше артродез?– спросил я осторожно.
– Ни в коем случае. Артродез возможен, когда позвоночник в порядке – тогда основная нагрузка при ходьбе ложится на поясницу. А у вас неладно с позвоночником.
Я встал, а он сел за стол и взглянул на меня:
– Триста пятьдесят крон.
Сначала я потерял дар речи. Неопределенный звук, который я издал затем, объяснил ему все. Его кресло вертелось вокруг своей оси, и он повернулся так, что был виден только его профиль.
– Ничего не поделаешь… – пробурчал Бореф, всматриваясь вдаль. – Я просто не могу не взять с вас деньги.
Крутанул кресло обратно, вероятно уловив, что я не понимаю его.
– Вот…
Он выдвинул ящик и вынул оттуда большой разграфленный лист с цифрами. Вот какие налоги приходится платить врачам, занимающимся частной практикой. Чрезвычайно высокие. Я попросил его минутку подождать и направился было к двери; решил взять деньги у Альмы – взаймы, а уж потом найти какой-нибудь выход. Больная нога подрагивала…
– Подождите…
Интонация Борефа не изменилась, это была интонация человека, говорящего о налогах.
– Знаю, что вы не располагали большой суммой и, возможно, истратили ее. Возьму с вас только сто крон. Меньше никак нельзя.
Я кивнул и вышел в коридор. Видимо, я выглядел совсем плохо: все трое бросились ко мне. «Что случилось?» «Что он сказал тебе?»
Альма ворвалась в кабинет, другие – за ней. Бореф в удивлении встал, но не успел остановить их. Альма забросала его вопросами, глаза наполнились слезами. Я шепотом сказал Пиа о ста кронах, и она дала мне их: «Вернешь Альме, это ее, из денег на фрукты.» Дипломат тоже вмешался в разговор. Я наблюдал за сценой со стороны молча и даже равнодушно, будто бы это меня не касалось. Чувствовал стыд и усталость.
Чуть позже, перед тем, как закрыть за мной дверь, Бореф сказал:
– И перестаньте заниматься природолечебными глупостями…
91.
– Ты сможешь нормально ходить, танцевать, водить машину… – сказала Альма – в голосе ее не чувствовалось уверенности. – По крайней мере, лет десять…
Им объяснили, что надежная гарантия дается только на этот срок. Хирург был весьма нелюбезен, – продолжал переводить ее слова дипломат. – Но ему не следует верить на все сто процентов, – добавил дипломат от себя – он привык пугать больных с основанием и без оснований; так легче превращать их в жертвы.
Мы спустились вниз по дорожке. Мать Борефа исчезла. Альма, очень печальная, несмотря на бодрую речь, часто протягивала руку, чтобы меня погладить. Я снова любил ее. Спросила меня (уже в машине), снилось ли мне что-нибудь ночью. У меня действительно возникло воспоминание о мелькнувшей во сне картине, сохранившейся в памяти в момент пробуждения и теперь преподнесенной мне ею с благодарной услужливостью. Воодушевляющая картина, – сказал я Альме, – мой полет». Я летел между континентами – огромными зданиями с надписями: Европа, Азия, Америка… Я летел без каких-либо приспособлений и был безмерно счастлив. Блаженное представление о будущей встрече с хирургом переплеталось с этим сном.
– В таком случае, – сказала Альма, выслушав меня, – тебя должна радовать любая новая трудность. Нечто возникает, чтобы превратиться во что-то иное, изменить свое естество.
– Может, действительно евреи… – наивно начала Пиа. – Нет!
Восклицание, обрубившее фразу, было общим – моим и Альмы. Впервые со дня моего приезда в «Брандал» я рассказал что-то о себе, хотя меня не спрашивали: о Сарре, Милике и Давичоне – друзьях моих родителей и об их садах под Софией, где я рвал черешню; свое чувство к евреям я даже назвал бы «родственной близостью» – в конечном итоге, разве не одно и то же – мои физические муки, не имеющие ни конца, ни края, и их ужасная судьба вечно гонимых страдальцев? Одно и то же нескончаемое страдание. Но из любого положения есть выход, потому что, слышишь. Альма, в твоем доме я не был больным человеком, я забыл про мучения.
92.