— Не давно, не ври, — сказал Щербинин. — Я скажу, когда наступил твой конец: после двадцатого съезда партии.
Яка засмеялся хрипло:
— Съезд… партия!.. Это ты без них не проживешь, а мне они…
— Опять врешь! Ты упивался своей обидой, несправедливостью, а тут вдруг партия восстанавливает ленинские нормы жизни… Ведь тебе жить нечем стало!
Яка придержал Щербинина за рукав, остановился:
— Чего ты мелешь, Андрей? Я что, чужой совсем, что ли?
— Был не чужой. Когда-то. А теперь чужой.
— Да откуда тебе знать, какой я теперь?
— Догадаться нетрудно.
— Догад не бывает богат — это еще мой дедушка знал. Эх ты, председатель… — Яка отпустил его рукав и пошел напрямик к заливу. Надо протрезветь малость, зайти сперва к Федьке Монаху насчет собаки. Ходишь по селу, как сирота, как нищий, от дома к дому, прислониться некуда.
Пчеловод Федька Монах жил посередине залива на острове. Прежде это была нагорная часть Хмелевки, здесь же стояла и старая большая церковь, возле которой притулился домишко Федьки Монаха, церковного певчего. Еще до коллективизации церковь закрыли, Федька из певчих подался в пчеловоды, был единоличником, потом колхозником и окончательно обмирщился. Монахом его звали за то, что как овдовел он до колхозов (жена умерла первыми родами вместе с младенцем), так с тех пор и не женился. Даже на баб не заглядывался, сторонился их и жил один. Говорят, очень любил свою жену. Когда Хмелевку переселяли на новое место, Монах отказался переезжать. Его не раз вызывали в сельсовет и в райисполком, начальник милиции Сухостоев предлагал переселить его в принудительном порядке, но потом махнул рукой: приезжий начальник по гидростроительству посмотрел по своей карте и сказал, что место это, вся нагорная часть Хмелевки в сотню метров шириной и на полкилометра в длину, станет островом. Церковь разобрали на кирпич, дома свезли, и теперь на острове остались лишь несколько деревьев, старый поповский сад, уже одичавший, наполовину вырубленный, да шатровый домишко Монаха. Зимой к нему сбегались погреться рыболовы, удившие неподалеку ершей со льда, бабы приносили подшивать валенки, чинить кожаную обувь. Монах бывал в селе один раз в неделю, чтобы купить продуктов — зимой по льду, летом ездил на лодке.
Яка спустился мимо колхозной фермы к заливу и пошел напрямик к середышу.
Федька Монах, заросший до глаз седой шерстью, кривоногий, косматый, встретил его у порога: он наваривал дратву, привязав ее конец за дверной крючок.
— Проходи, садись вон на лавку, — сказал он Яке, не переставая правой рукой чернить скрученную вчетверо и тренькающую от резких нажимов суровую нить.
В левом углу, у окошка с низким столиком, на котором лежали обрезки войлока, шило, пучок щетины, кусочек мела, были брошены кучей разномастные валенки с провалившимися подошвами и проношенными задниками. Над ними полка чуть ли не во всю стену, с двумя приступками, на нижней выстроились с полдюжины уже подшитых пар, белых и черных.
— Что это ты не утихнешь для воскресенья? — спросил Яка, усаживаясь на скамейку возле печки и оглядывая голые стены, оклеенные пожелтевшими уже газетами. Снял варежки, положил на колени.
С прошлой зимы ничего тут не изменилось. В переднем углу большая божья матерь с младенцем, немного похожая на покойную бабу Монаха, под иконой — скобленый, в сучках стол и приставленные к нему два старых венских стула, справа вдоль стены, под тремя мохнатыми, белыми от мороза окошками, широкая старая скамья. На эту скамью и приглашали Яку, а он сел возле печки у входа и мешал хозяину, который пятился к нему, распуская дратву, шаркая по щелястому полу валенками, вот-вот надвинется серой спиной, с черными заплатками на плечах. И портки на нем такие же нарядные, в разноцветных заплатках, с пузырями — на коленях. Неужто сам себя не прокормит, так обносился? Или для отвода глаз? Полсела обслуживает, сапожной мастерской подножку, поди, дает, а вином не балуется, лишних расходов на себя не взвел. Да пчел еще держит восемь ульев. Или все десять.
— У тебя сколько ульев, Федьк? — спросил Яка, поднявшись и пересаживаясь на скамью под окнами, чтобы не мешать хозяину.
— А тебе какое дело? — Монах, не оборачиваясь, все дальше отступал от двери, тренькая дратвой.
— Учет веду, как егерь, — сказал Яка. — Вся дикая живность под моим присмотром, и надо знать сколько и где. Вот пришел считать.
— Ульи?
— И ульи и пчел. Поштучно.
— Так. А еще чего тебе надо?
— Еще хотел насчет собаки. Правда, у тебя сучка пропала в лесу и одичала, как ты, спарилась с волком?
— Сам ты одичал, Беркут. А я не дичал, не спаривался ни с кем. На хлеб вот чуть-чуть зарабатываю.
— Ты расскажи про собаку-то, Федьк, надо мне. За этим пришел.
Монах обернулся, поглядел на него недоверчиво, и Яка удивился, какие у него холодные глаза. Маленькие, рыжие, выглядывают из-под бровей, как собаки из-под крыльца, и будто только и ждут, чтобы выскочить оттуда и цапнуть побольнее.