— Нет. Нет. Нет. — Старик, оглянувшись, увидел ведро и сел, закрыл лицо руками. — Я буду жить в сарае. Я опротивел миру, который, бывалоче, в ноги мне кланялся, выпрашивал у меня совета. От меня пахнет не так. — Иван Николаевич начинал издалека, повергая Катю в полное недоумение. Но своим словам он верил. И оттого, что верил сам, верили и другие. — Меня не видят. Мною брезгуют. Я среди двуногих — самой низкой пробы. Что я для людей? Мелкая букашка, я, который Гамлета играть не может, а Александра Матросова тоже — по известным всему миру причинам, потому как стар! Что?! Ничто!! Но знай! — Иван Николаевич говорил громко, поворотив к Кате заплаканное лицо. Он заходил по сараю, размахивая руками. Только петух вскокотывал, неотступно наблюдая за стариком. — Ничтожная былинка! Так пусть она сгинет и рассыплется в прах. И никому не будет ни горько, ни сладко. Прочь из этой жизни! Достаточно тебя оскорбили людишки, которые не стоят тебя. Не хороните только меня на кладбище. Нет. Нет. Нет. В степи мои бренные косточки заройте, засыпьте землицею, этой единственной одеждой, достойной меня. Чтоб ветер сровнял потом могилку с травой. И пусть, пусть ни одна душа не вспомянет больше Куркова Ивана Николаевича, человека честного, но горько прожившего свои страшные годы. Пусть затеряется могилка, развеется мой бедный прах. И никто больше на этом свете не вспомянет меня, грешного, ничтожнейшего человека с большой буквы. Нашел себе место — Котелино. Ко-те-ли-но! Люди узнают — со смеху помрут! Котелино. Это звучит так же первобытно, как котел, казан, помет. Нет. Нет. Нет. Не уговаривай меня, Катерина. Чем скорее наступит смерть, тем лучше. Или уеду в Москву, где мое сердце мясом приросло, или одно — верная гибель, полное забвение меня, человека с такой большой буквы, что страшно сказать. Если бы не я… Люди, что они значили бы? Нет. Нет. Нет. Москва — вот что…
— Дядь Ваня, ну чего вы? — Катя не могла видеть, как мучается старик, как обреченно машет руками, собираясь будто вот сейчас лечь и умереть прямо в сарае, как по его лицу текут неподдельные, искренние слезы. — Я же не хотела. Я готова, дядь Ваня, прощения просить на коленях. Дядь Ваня, если…
Но Иван Николаевич уже вошел в роль своего отчаянного положения, ему на самом деле казалось, что несчастнее его нет и не было на земле человека, все в нем дрожало от сознания собственного унижения, собственной никчемности, и он уже видел степь без конца и края, слышал тоскливый посвист ветра в зарослях ковыля, одинокую, размытую дождем и временем могилку, в которой он погребен. Он со стоном опустился на ведро.
— Нет. Нет. Нет, — шептал старик, поводя головой, как бы освобождаясь от страшного видения.
На него жалобно глядела своими кроткими глазами ярочка, помахивая коротеньким курдючком, один лишь петух сердито вскокотывал, нахаживая позади старика. — Невозможно представить меня, человека с такой большой буквы, в степях, среди ветров, в полном забытьи Здесь же столько лисиц, разроют могилку, косточки вытащат, погрызут… Где ты, Курков?!
— Дядь Ваня! — со слезами, умоляюще проговорила Катя.
— Нет. Не хочу говорить, — отвечал, всхлипывая, Иван Николаевич. — Не хочу. Не могу. Не хочу произносить вслух самое постыдное для человека: меня презирают. Как раба, как ничтожность самую низкую. Я прожил долгую, длинную жизнь. У меня пол-Москвы знакомых. Каких знакомых! Министрам такое не снилось! Светила! В своем роде, конечно. Нет. Нет. Нет. Что в том, что меня обидели, хотя я этого никому не прощу. Но ведь я работник культурного фронта. Какие светила решали со мной проблемы! Пробле-мы! Никто не знает, что такое про-бле-ма! Никто. Но ведь я работник культурного фронта! Я прожил восемнадцать лет т а м. Т а м, хотя я благодарен провидению, где не должен быть. Мое место в Москве, вечной Москве. Я туда направляю свою ладью. Туда! Ты, Катерина, не знаешь, что такое Москва. Это замечательно. А меня презирают. Дожил старый, больной человек… Курков!!!
— Да кто ж вас презирает? — взмолилась Катя, подходя к старику; в ее сознании промелькнули все знакомые лица, бывающие у них, которые могли как-то ненароком обидеть старика. И никто вроде не мог. Разве один Юра? Тот мог сказать что-нибудь обидное, зная, как плохо к нему относится старик. Катя пристально посмотрела на дядю Ваню и спросила: — Юра?
— Он, — устало продохнул старик.
— Ой, он приезжал сегодня? — все так же тихо, с большим сожалением спросила она.
— Нет. Нет. Нет. Не приезжал.
— Вчерась?
— Презираешь… ты меня, Катерина.
— Как? Ой, что вы, дядь Ваня! — Катя закашлялась, удивленно глядя на старика. Уже было темно, и она плохо видела его лицо, ей показалось, что она ослышалась. — Как? Вы что-то… Или я ослышалась? Чего это вы такое говорите-мелете? Дядь Ваня, сколько мы прожили, разве вам есть в чем меня попрекнуть? Скажите? Ну, чего вы там молчите?
Старик не отвечал. Он затеял весь розыгрыш, довел до той точки, когда он уже не был похож на игру, стал неприятным и ей, и ему. Старик лихорадочно искал выход из сложившейся ситуации и, не найдя, сказал: