— Ничего подобного, Алан, это ничуть не так, — улыбнулся Стенхэм.
Малоприятное обвинение, однако, запало ему в душу, и во время своих прогулок он частенько вспоминал о нем. Беспокоит, сказал он себе, не то, что оно может оказаться правдой, а то, что Мосс слишком хорошо знает его уязвимые места и точно пускает свои стрелы. Стенхэм не был уверен, что сам Мосс в полной мере понимал смысл оброненной им фразы, это было ничто по сравнению с другим мучившим его заключением, которое он бессознательно вычитывал в словах Мосса: несовершенство характера, которое однажды заставило его раскрыть объятия коммунистам, никуда не делось: он смотрел на мир по-прежнему. Вот что, как казалось Стенхэму, подразумевал Мосс, и если так оно и было, то за все это время он ничуть не продвинулся вперед.
Мысленно ему рисовался путь, проделанный за эти годы. Сначала он утратил веру в партию, затем в идеологию марксизма, потом медленно истреблял в себе представление о равенстве людей, неминуемо порождавшее зло, от которого он отрекся. В жизни не было и быть не могло никакого равенства, потому что человеческое сердце требует иерархии. Он пришел к этому убеждению, но потом потерял направление, не знал, куда двигаться, разве что все дальше отступать в субъективность, отвергавшую существование любой реальности и законов, кроме собственных. Все послевоенные годы Стенхэм жил в одиночестве и тщательно игнорировал происходящее в мире. Его не занимало ничего, кроме идеальной замкнутости собственного сознания. Затем мало-помалу у него стало появляться ощущение, что свет смысла — любого смысла — меркнет. Подобно пламени за стеклом, он вспыхивал и гас, и все сущее, кроме той герметичной конструкции, к которой свелось его существование, сделалось абсурдным и нереальным.
Осознав это, он пришел к жизни, обусловленной простыми рефлексами, автоматически проживая каждый день так, чтобы в нем сохранилась хотя бы крупица здравого смысла. Его охватила безмерная тревога, которую сам для себя он определял как желание «спастись». Но от чего? Однажды жарким днем во время долгой прогулки по холмам за Фесом он с ужасом и изумлением признал в глубине души, что его пугало нечто древнее, как мир: вечное проклятие. Это открытие потрясло его, так как свидетельствовало о таинственной раздвоенности, трещине, проходящей сквозь самые основы его существа: в душе его не было даже зачатков хоть какой-либо веры, и, обращаясь памятью к детству, он не находил их и там. Словно невидимая преграда застыла между ним и верой. В его семье о религии не полагалось упоминать наравне с вопросами пола.
Родители говорили ему: «Мы знаем, что в мире есть сила, влекущая человека к добру, но никому не ведомо, что она собой представляет». В его детском уме сложилось представление об этой «силе», как о счастье. Человеку могло повезти в жизни, а могло и нет: дальше религиозные представления Стенхэма не шли. Разумеется, в мире существовали миллионы людей, которые исповедовали ту или иную религию, к ним следовало относиться терпимо, как к нищим. При подобающем воспитании в один прекрасный день они тоже могли вступить в светлое царство рационализма. К присутствию в доме человека религиозного всегда относились как к тяжкому испытанию. И его старались всячески опекать. «У некоторых людей сохранились странные предрассудки — возьмите хотя бы Иду с ее кроличьей лапкой или миссис Коннор с ее распятием. Мы-то, конечно, знаем, что все это ничего не значит, но должны уважать веру каждого и вести себя очень осторожно, чтобы никого не оскорбить».
Но даже в детстве он понимал, что родители не имели в виду «уважать» по-настоящему: просто было хорошим тоном изображать уважение в присутствии такого человека. Кроме того, к любому упоминанию учения о бессмертии души относились как к наихудшему проявлению дурного вкуса; Стенхэм видел, как его родители вздрагивают, стоило гостю наивно затронуть эту тему в ходе беседы. Шестилетним ребенком он уже знал, что, когда организм перестает работать, сознание угасает вместе с ним: это и есть смерть, за которой — пустота, небытие. Вплоть до этой минуты такое представление высилось, как столп, где-то в глубине темной пещеры его разума, подобно одной из аксиом практической жизни, как незыблемое знание о том, что существует закон всемирного тяготения.