Мама вбежала в комнату, возбужденная и испуганная:
— Что ты делаешь, Макар? Что ты делаешь? Где твои игрушки? Ты что?
Соседка стояла у нее за спиной:
— Идите посмотрите, может, хоть что-то соберете, — сказала она. — Вы только подумайте! И как они его обдурили — все им повыбросил?
Мама оставила Макара, прежде, правда, стащив его с окна и закрыв форточку, а потом вместе с соседкой побежала во двор. Макар стоял возле окна уже на полу и, подтянувшись на носках, видел, как мама обошла все закоулки под их окном и ничего не нашла.
Он отошел от окна и сел на кровать.
Волна печали охватила его, он уже понял, что поступил нехорошо, что не должен был бросать игрушек, не должен, нехорошо это, но что-то не давало ему больше каяться о содеянном, он готов был к наказанию, любой каре, признавал ее, но что-то было больше его, то самое, пережитое им, то, что все они тянулись к нему, что он был им нужен, пусть даже в это короткое мгновение, но был их сообщником, одним из них, из их компании, и в то же время выше и сильнее других.
В ответ на все мамины слова, на угрозу не покупать больше ни одной игрушки, на то, что он будет очень наказан, Макар не плакал, так и не промолвил ни слова.
— Ты хоть понимаешь, что ты наделал? Понимаешь, что поступал нехорошо, что так нельзя? Макар, ну что ты молчишь?
— Понимаю, — сказал Макар и вздохнул. Он понимал, что мама ругает его справедливо, ему было очень жаль, что нет у него теперь ни одной игрушки и больше никогда не будет, особенно его любимого медвежонка. Он все понимал, и ему было очень грустно от всего этого, но где-то очень глубоко в нем горело ощущение: хорошо, что он так сделал, какими бы сожалениями это ни обернулось, но хорошо, что он так сделал. И хотя он еще не мог понять ее, но это и была его большая правда.
НИКАРАГУАНСКИЕ РАССКАЗЫ
ТИШИНА
Ихито[22]
появился у нас в отряде еще в прошлом году, после тренировочного периода, участвовал даже в нескольких боевых операциях, и все уже знали, что он в самом деле парень хоть куда, да вот прилипла к нему такая кличка, и все тут. С каждым ведь бывает... Не огрызался бы да не обижался, забывалось бы со временем, ведь если кто заводится да фыркает в ответ, только больше над ним подсмеиваются. Так и с Ихито.Лет ему было около восемнадцати, не больше, а на вид — ну чисто девчонка, красавчик, ресницы длинные и губы пухлые, еще и сложения изящного.
Кажется, не сам ли Маркон и назвал впервые его «сынком», оттуда и пошло. Думаю, что со временем вряд ли кто особо утруждал свою память, вспоминая, как его зовут, Ихито — и все тут.
И стрелял он на удивление хорошо, и в ближнем бою соображал — проверенный, ловкий, как дикий кот, а прозвали «сынок» — так «сынок». Да он и сам потом привык.
Маркон нам, правда, всегда говорил: в нашем деле нужно побольше кличек, прозвищ, наши настоящие имена должны по возможности реже произноситься вслух, ведь враг может пронюхать, а потом — и к семье, и все такое прочее. Поэтому каждый, у кого есть кличка, так и будет называться, а у кого нет — придумаем.
Ихито привык и уже не обижался, и когда мы собрались на Атлантическое побережье (Маркон должен был отобрать восемьдесят человек), то Ихито, один из немногих новичков, попал вместе, с нами, бывавшими во многих переделках, с теми, кто партизанил еще до революции, а после нее все эти годы непрерывно воюет с контрой.
Война окончилась для многих, но не для нас. Она для нас вообще не кончалась да и неизвестно когда кончится, просто вид ее несколько изменился и все. Вот гринго после того, как вновь президентом избрали Рейгана, опять угрожают, у нас в стране военное положение.
Хотя еще совсем недавно мы надеялись, что Рейгана не изберут и все немного уляжется, и будет какой-то покой и для нас.
И хотя живем мы на острие новой войны во всей стране, и хотя гринго грозят нам новым «гранадским экспериментом», не посмеют они все же не считаться с тем, кто мы и какие мы.
Никарагуа — не Гранада, и так у нас не будет никогда. Хотят новый Вьетнам — получат, потому что у нас просто им это не пройдет.
Еще при Сандино началась наша с ними война. А сейчас и у нас другие времена, не только у них, и мы найдем, чем и как, и будем воевать, пока живы будем.
Когда я появляюсь дома, мать сначала обрадуется, а затем — в слезы: когда же увижу твоих детей, сыночек, когда все кончится? Я шучу, что девушек много и все мне нравятся, а выбрать не могу никак, чтобы ни одной не обидеть, а она: сыночек, тебе ведь скоро тридцать, а я ей: мама, это еще не пятьдесят, и так отшучусь, а сам знаю — правду мама говорит, только ведь нет у меня ни сил, ни права связывать чью-либо судьбу со своею, пока живу на острие, а еще мне жить так и жить.
Как объяснить ей, сухонькой, старенькой маме, что жизнь моя издавна принадлежит на самом деле не мне, а стране моей, за которую я воюю почти десять лет. Живой, хотя и дважды раненный, но оба раза легко — везет, обошлось как-то.