— Наш народ лишен этой европейской мании все называть и раскладывать по полочкам, — проворчал он. — Вам кажется, что если вы что-то назвали, дали ему имя, то вам об этом все стало известно. Сказал бы я, как называется эта птица, вы что, узнали бы про нее что-нибудь новое? Нет, ни о ее свойствах, ни о повадках, вообще ничего существенного. Просто придуманное человеком слово, возможно случайное. От этого птица не станет лучше летать или нести больше яиц. Это еще одна форма колониализма, когда существам и явлениям нашего мира вы даете свои имена.
Я была уязвлена, поэтому спросила:
— Послушайте, разве я колонизовала вашу несчастную страну? Я и своих французских родственников не очень-то люблю.
Я увидела, как задрожали его губы, и поняла, что сейчас он поймает меня на слове. Так оно и вышло.
— Кстати, Изабель, — улыбнулся Таиб, — расскажите про себя, про свою семью, про свое детство.
— С какой это стати? — недовольно пробурчала я.
— Что, хотите наказать меня за резкость суждений?
— Дело не в этом. Просто… в общем, особенно нечего рассказывать.
— Если так человек говорит о своем детстве, то это очень печально. Неужели вы с такой легкостью отказываетесь от него?
— Тогда я была совсем другая.
— Разве так бывает? Я вспоминаю себя в четыре года, потом, скажем, в девять или в пятнадцать лет и вижу, что я все тот же человек, каким был тогда. Неважно, хожу ли я по улицам Парижа или по базару Тафраута. В моей личности мало что изменилось. Просто я больше узнал о жизни, о других людях и о самом себе. Но я надеюсь, что не потерял своей сути, внутренней чистоты, невинности и радости жизни того мальчишки, которым был когда-то.
Я молчала, обдумывая эти слова и завидуя простоте, чистоте его взгляда и ясности жизни. А я могу вспомнить себя в четыре года? Можно было бы, если как следует постараться, причем довольно отчетливо. Вот маленькая Иззи. Она вечно играет в саду и постоянно чем-то занята: строит замки, устраивает какие-то тайники, плетет веночки из маргариток, сооружает садки для разведения червей, вьет гнезда для птиц, которые никогда ими не пользуются.
Я улыбнулась, хотя воспоминание было окрашено печалью, поскольку та Иззи давно уже исчезла.
— Лучше вы расскажите о своем детстве, — попросила я, желая сменить неловкую для меня тему.
Мы мчались по необъятным просторам совершенно дикой местности, усыпанной обломками скал, с невысокими обрывами, черными пирамидальными холмами, неясные, расплывчатые очертания которых проступали в воздухе, наполненном пылью. Лаллава тихо посапывала на заднем сиденье, а Таиб рассказывал мне о своем детстве. Он был вожаком мальчишеской банды, державшей в страхе весь городок. Они воровали из чужих садов яблоки, играли среди скал в войну, в базарный день пробирались на рынок, в загон для ослов, отпускали на волю всех стреноженных животных и уводили их в холмы. Бедные владельцы скотины возвращались с базара с полными корзинами и мешками и вдруг обнаруживали, что их транспорт отправился своим ходом домой, в отдаленную деревню. Что тут начиналось, не передать. Они убегали в горы, прихватив совсем немного еды, которую удавалось выпросить или украсть.
Однажды Таиб пообещал притащить живую курицу, прокрался в сарай, где соседи держали птиц, сунул отчаянно сопротивляющуюся несушку за пазуху и дал деру. Они поднялись высоко в горы и на привале уже хотели отрезать бедняжке голову, но единственный перочинный нож, который у них был, оказался таким тупым, что не мог даже перепилить куриную шею. Мальчишки режут, а ей хоть бы что, зато уж кричала так, что за перевалом, наверное, слышно было. Потом птица вырвалась и, хромая, удрала в пустыню, правда, голову держала как-то странно набок и крыльями хлопала так, что перья сыпались. Они хохотали ей вслед, и ни у кого уже не было ни сил, не желания ее догонять.
— Я иногда думаю, что бедняга до сих пор где-то там живет, и мне становится приятно, — сказал Таиб, весело сверкая черными глазами. — Она основала свою династию или породу кривошеих горных кур.
Когда мы проехали указатель на Акку, Лаллава вдруг проснулась. Я видела, как она наклонилась к окошку, близоруко сощурила глаза, приставила ладонь ко лбу и затуманила дыханием стекло. Старуха что-то сказала Таибу, он притормозил, остановился и вручил мне пачку бумажных салфеток, на которой было написано слово «Beauty»[57]
и изображена застенчивая арабская принцесса в украшенном бисером головном уборе, с подведенными сурьмой глазами и едва заметными усиками.— Ей надо… Ну, сами понимаете.