Фельдмаршал выдвинул ящик стола, порылся в бумагах и вынул шкатулку с орденами:
— Таков? Только ленты нету, все извели.
— Покорно благодарю, ваша светлость!
— Носи на здоровье. Ну, помоги-ка мне встать. Ох, старость! Ты женат ли?
— Два месяца, как женился.
— Что? На походе? Ну, хват!
— Нет, в отпуску в Петербурге. И на знакомой вам особе.
— Так говори же на ком? — Кутузов грузно оперся на локоть Сергея Васильевича и смотрел в лицо серо-голубым умным глазом.
— На племяннице покойного генерала Верещагина, Софье Дмитриевне.
— Что за Мертичем была? Ну, поздравляю! Дама достойная. Вся семья такая. А вдова Николая Васильевича жива ли?
— Скончалась в августе, ваша светлость.
— Всех, кого смолоду знал, бог прибирает, — отвел взгляд Кутузов и продолжал, уже идя к двери. — А где же ты до штаб-офицерства служивал? Сядешь рядом, все порядком расскажешь.
Но много рассказывать не пришлось. На втором блюде ординарец доложил, что государь въехал во двор, и тотчас раздался приглушенный двойными рамами ответный крик караула у подъезда. Положив в рот еще кусок осетрины, Кутузов поднялся.
— Видно, его величество депеши важные получили, — сказал он, с явным сожалением покосившись на тарелку. — Не от прусского ли короля?.. Ну, голубчик, еще приходи, — кивнул он Непейцыну, — помянем Очаков… — Но с лица полководца уже сошло оживление. Он очевидно, думал о встрече с императором.
Дообедав с дежурным генералом и адъютантами, Непейцын откланялся и вышел на улицу. Декабрьские сумерки опустились на город. В окнах зажигали огни, в костелах и церквах звонили к вечерне. Он ковылял к дому и думал о Соне. Как бедняжка беспокоилась, долго не получая писем! Ну, на днях узнает, что уже здоров и выехал в армию. А дальнейшего пока никто не знает. Вон государь с Кутузовым что-то решают… Может, действительно, если у границы остановиться, то Наполеон соберется с силами и начнет новую кампанию. А сейчас, пока крылья подрезаны, его легче добить. Другое дело — собственная судьба каждой песчинки в сем великом водовороте… Довольно нелепо вышло с переводом в гвардию. Служа в 24-м егерском, с чистой совестью мог взять отставку по болезни и вернуться в Петербург. А еще б лучше, узнав о переводе, вовсе не ехать сюда, а с фольварка написать прошение. Кто б отказал безногому, лихорадкой измученному?.. Так не подумал, раз никогда от службы не увертывался… Ну и служи, пока жив, глупая башка…
На другой день, надев парадную форму, Непейцын отправился к командиру Семеновского полка. Генерал, диктовавший какое-то распоряжение, тотчас отпустил писаря и просил извинения, что встречает «по-домашнему». Он был в щегольском, на сером шелку, сюртуке, который тотчас застегнул на все пуговицы. При начале официального представления Потемкин покорно склонил голову. Выслушав, пригласил садиться испросил об имени-отчестве.
— Только вчера, Сергей Васильевич, перечитавши высочайший приказ о переводе вашем, я ломал голову, как бы узнать, где пребываете. А вы сами и пожаловали. Теперь можно отдать приказом о зачислении «на лицо» и на денежное довольствие.
У генерала было живое, красивое лицо, карие глаза смотрели приветливо, и Непейцын решил говорить начистоту.
— Конечно, великая честь, ваше превосходительство, быть переведенну в столь прославленный полк, — начал он, — но, признаюсь, не соображу, чем смогу оправдать ее, ибо до отставки был городничим и по увечью долго служил в инвалидных ротах.
— Однако «Ведомости» сообщили о прямой доблести вашей при партизанских поисках, — слегка поклонился Потемкин. И, смотря в глаза Непейцыну, продолжал: — А вчера один из офицеров сказал, что имеете верного предстателя в лице графа Аракчеева, отчего полагали, что назначение согласовано с вашим желанием.
Непейцын почувствовал, что краснеет. «Так вот что! Уже нашлись охотники нашептать Потемкину о сильной протекции. Такого стерпеть нельзя!»