Как и следовало ожидать, очередной соискатель оказался сущим ничтожеством и собственником, да к тому же еще и с претензиями на исключительность. Он, естественно, готов выстроить для любимой хрустальный замок и даже быть тройняшкам отцом родным, но при этом позволяет себе ставить условия: ее четыре «Оскара», понимаете ли, мешают его творческой реализации. Нет, мама была права, когда не хотела о нем даже слышать. А она… она… она… не знает, что ей теперь делать. Нет, с этим придурочным гением все кончено, навсегда и безоговорочно, но
Я механически сложил листок, вложил его в конверт, положил конверт на тумбочку и перевел глаза на противоположную стену, где во всей своей четырежды оскароносной красе сияла и блистала моя Старшая, круто прикинутая во что-то придворно-средневековое со шлейфом, в изящной короне поверх пышно взбитых пепельных волос.
М-да. Опять. Право же, что за комиссия, Создатель…
– Пороть, – мечтательно сказал я.
– Поздно, – отозвался Кузнечик.
– Пожалуй, – согласился я. – Ладно, что там еще?
Какое-то время мой первый зам держал паузу. Длинную,
– А еще тебя выписывают, – сообщил он, вволю помолчав. – Как говорится, с вещами на выход. Сегодня.
– Не возражаю, – отшучиваюсь я. – Осталось только уболтать главного.
– Уже, – говорит Кузнечик, и я понимаю: он вовсе не шутит.
И главврач, никогда не снимающий формы генерал-лейтенанта медицинской службы, спустя пару минут появившийся в палате, тоже не склонен к шуткам. Сказать, что он недоволен, – значит ничего не сказать. Он в бешенстве. Но субординация есть субординация; ему приказали, и он обязан выполнить приказ.
– Лично я категорически против. – Глаза профессора за стеклышками пенсне похожи на осколки серого весеннего льда; в руках – потертая кожаная папка. – Вы прекрасно знаете, чем грозит вам отказ от полного курса стационарного лечения в период очередной ремиссии. Однажды вы уже позволили себе подобную глупость, и я не думаю, что вам хотелось бы повторять тот малоприятный опыт…
Я его понимаю. Семь лет назад прерванный вот так же, приказом, курс лечения стоил мне трех месяцев интенсивки, и в первые недели эскулапы были уверены, что паралич неизбежен. Мне, безусловно, не хотелось бы повторять тот малоприятный опыт. Но у Департамента свои законы. Писаные и неписаные. И вторые, как правило, действеннее первых. Маэстро не стал бы срывать меня отсюда по пустякам; семь лет назад он сидел у моего изголовья восемь суток подряд, не подпуская никого, и, если уж он трубит в трубу, значит, я ему действительно позарез нужен.
– …решайте сами. Ваше право.
Я молча тяну руку за бланком отказного листа. Молча заполняю стандартную форму. Молча подписываюсь. Но мое молчание против профессорского – просто молчание ягненка. Генерал-лейтенант долго изучает бумагу, тщательно упаковывает ее в потрепанную папку и удаляется, до боли похожий на белое безмолвие.
Лишь на пороге он, не оборачиваясь, выпускает парфянскую стрелу – точь-в-точь как семь лет назад:
– Я умываю руки.
Пожимаю плечами. Очень хочется показать язык, но героически превозмогаю себя: подобное мальчишество не к лицу ответственному сотруднику Департамента. Кроме того, по слухам, профессор умеет видеть спиной. Врут, наверное. Но чем черт не шутит. А мне здесь, надеюсь, еще лечиться и лечиться…
Шарю в тумбочке. Где-то там должно быть яблоко. Не забирать же с собой. Как раз успею съесть.
Нет, не успею.