Кириллов переживает эпилептическую ауру такого же свойства, что и Мышкин. Он тоже на мгновение чувствует вечную гармонию во всей ее полноте и радостно ощущает всю природу и истину, за которую он отдал бы жизнь, но это опыт, чуждый физической жизни, в которой люди мучаются болью и страхом, и Кириллов видит свою квазимессианскую миссию в том, чтобы пожертвовать собой и продемонстрировать, что если Бога не существует, то все зависит от своеволия человека, который теперь может победить боль и страх самым значительным образом — покончив с собой [Достоевский 1972–1990, 10: 470].
Если в религиозных взглядах Шатова и Кириллова есть фатальные недостатки, то же самое можно сказать и о Степане Верховенском, отце юного нигилиста и наставнике Ставрогина. В конце своей жизни он тоже натыкается на ключевой отрывок из Откровения (Откр. 3:14–16) и приходит в восторг от него, как и от отрывка из Евангелия от Луки о гадаринских свиньях (Лк. 8:32–37) — этот отрывок рассказчик Достоевского использует в качестве эпиграфа к роману. Но, в отличие от Ставрогина, о котором говорят, что он «если верует, то не верует, что он верует. Если же не верует, то не верует, что он не верует» [Достоевский 1972–1990, 10: 469], Верховенский-старший обнаруживает, что его главная беда в том, что он верит себе, даже когда лжет [Достоевский 1972–1990, 10: 497]. Едва ли стоит говорить, что подобные мысли ставят под вопрос надежность всех систем убеждений. Возникает вопрос: почему Достоевский должен был уделить столько места различным формам эксцентричных религиозных убеждений в романе, который на первый взгляд был основан на политических событиях без очевидного религиозного содержания? Ответ заключается не только в том, что, по мысли Достоевского, политические события и связанные с ними моральные и духовные смятения были неизбежным побочным продуктом общества, утратившего свою «связующую идею» и веру в образ Христа. Вероятно, даже больше потому, что он сам все еще боролся с «проклятыми вопросами», и его романы неизбежно отражают этот процесс. Это справедливо даже для его предпоследнего крупного романа «Подросток». Хотя мы не имеем возможности остановиться на нем подробно, этот роман, как напоминает нам Гибсон, не только содержит интересные религиозные дискуссии, но и прямые цитаты из Священного Писания в диалогах героев, чего не было, например, в «Идиоте» [Gibson 1973: 153]. Более того, отчим рассказчика (Макар) и его родная мать (Софья) олицетворяют позитивную концепцию крестьянской религии, которая нигде более не встречается в художественных произведениях Достоевского и в которой видное место занимает