Хозяйка дома заботливо укутывала Женьку с Павликом:
– В погребе холодно, но теплей, чем на улице. Потерпите маленько, они сейчас улетят, эти проклятые немцы. Я вам пока лучину зажгу для света, она горит неярко, но все ж горит.
И снова Женька смотрела с недоумением, в погребе было куда теплей, чем в любой даже отапливаемой ленинградской квартире, а теплый огонек лучины ничуть не хуже коптилки. А что разрывы бомб…
Нет, с этим Женька смириться не могла. Пока вокруг рвутся снаряды, никакого покоя не будет. Потому, когда на следующий день появилась возможность с чужим детдомом уехать дальше в тыл, согласилась, не раздумывая.
Они долго ехали в теплушке, простаивая при малейшей опасности, пока находились в зоне действия немецкой авиации. Двигались в основном ночью, а на день вагоны расцепляли и оставляли где-то в перелесках, запрещая открывать двери, чтобы не выдать присутствие внутри людей. Вагоны должны выглядеть брошенными, отцепленными, чтобы, даже если немецкий летчик заметит среди деревьев, не начал бомбить. К тому же немцы предпочитали не тратить бомбы на одиночные вагоны. Другое дело целый состав…
Питание было плохим, но куда лучше, чем в Ленинграде. Подсовывая кусочки Павлику, Женька сама слабела с каждым днем. Когда добрались до места (детдому просто выделили корпуса бывшего пионерского лагеря в лесу, остальное предстояло сделать самим), их с Павликом сразу поместили в лазарет. Павлику это помогло, а вот его спасительнице нет.
Дистрофия сделала свое черное дело, война догнала Женьку далеко в тылу.
Ленинградские врачи столкнулись с дистрофией уже в ноябре и к декабрю, наученные собственным горьким опытом, знали, как ее лечить. Не выхаживали только тех, у кого последняя стадия, когда организм совсем не принимает пищу, но начинает словно поедать сам себя.
В первые недели попытка просто откормить дистрофиков приводила к их смерти в жутких мучениях, как было с соседом Женьки и Павлика по стационару. Женя это правило – есть по чуть-чуть – помнила, соблюдала и заставила Павлика соблюдать тоже.
В блокадном Ленинграде об этом поневоле знали, а вот в тылу нет, потому так много умерших было уже там – где безопасно и достаточно сытно. Умирали, будучи «закормленными».
Но дистрофия – это не только страшная худоба, это разрушение всего организма. Можно немного подправить вес, нарастить мышцы, но внутри голод уже сделал свое страшное дело. Это там, в блокадном Ленинграде, простоять несколько часов в очереди при минус тридцати и не заболеть было привычным, просто у организма имелись другие задачи по выживанию, он «не замечал» многое, что в других условиях было опасным.
А в тылу восприимчивость к любым неприятностям стала повышенной.
Так погибали многие уже вырвавшиеся из тисков блокады. Так умерла Таня Савичева, чей дневник знает весь мир (знает ли?).
Так умерла и Женя…
Она долго боролась, а когда стала слепнуть, потребовала тетрадку и карандаш.
– Письмо кому-то написать хочешь? – забеспокоилась санитарка. – Ты продиктуй, я напишу. Или вон Вера, она красиво пишет и грамотно, хотя всего в третьем классе.
– Нет, я сама. Мне многое записать надо. – Пресекая возражения, Женя твердо добавила: – Я Юрке обещала, что сама не забуду и другим не дам.
Она писала. Сумбурно, часто криво, продираясь сквозь застилающий глаза туман и страшную головную боль.
Когда поняла, что все равно не успеет, позвала Павлика:
– Жаль, что ты не умеешь писать и говорить. Но когда-нибудь научишься. А пока слушай меня внимательно и постарайся запомнить все-все.
Наверное, проще было бы и впрямь надиктовать кому-то, но это казалось кощунством.
– А еще сбереги фотографию Юркину. Это все, что у нас есть. И в Ленинград съезди, обязательно съезди. Его не сдадут, я знаю. После проклятой войны съезди.
Павлик кивал и кивал.
– Ты вырастешь большой и сильный, выучишься, будешь работать. Только никогда не забывай Ленинград и нас с Юркой. Обещаешь?
Павлик снова кивал, стараясь сдерживать слезы. Ему едва исполнилось четыре, но это по количеству прожитых лет, а вот по пережитому все сорок. У детей блокадного Ленинграда отняли не одно детство, у них и юности не было.
Женя дожила не только до весны, но и до начала лета, но болезнь все равно оказалась сильней…
Уже теряя сознание, Женька прошептала:
– Титовы кончились…
– Что? – наклонилась к бредящей девочке медсестра.
– Титовы умерли…
Но Женя ошиблась.
Когда в день рожденья Юрки, тот страшный день, санитарка, не пустившая Женю в операционную, вернулась к операционному столу, хирург вскинул усталые глаза:
– Кто?
– Дочка Елены Ивановны.
– А… у нее дом разбомбило, я отпустил посмотреть. Значит, дочка жива. Слава богу.
Саму Женькину маму они увидели только через два дня.
– Нашла вас дочка?
– Чья? – обомлела Елена Ивановна, только что вернувшаяся с Васильевского и развалин своего дома.
– Ваша дочка. Вас искала два дня назад.
– Как два дня назад?!
– Позавчера… Вы ушли, а она приходила как раз. Не встретились?! – ахнула санитарка, подхватывая начавшую оседать из-за потери сознания Женькину маму.
Елена Ивановна полгода искала дочь в Ленинграде.