— И тебе не важно, как я к тебе отношусь? — спросила снизу Рита, сбитая с толку.
— He-а! Это дела не меняет… — со злым и шалым торжеством врал Генка, добивая поскучневшую Риту. — Была бы эта самая пружина внутри! Так что можешь считать, что я влюблен не в тебя… — Тут ему показалось, что самое время красиво спрыгнуть. Вышло! — …не в тебя, а, допустим, в Черевичкину. Какая разница!
Вдруг Генка против воли опустился на мат, скривился весь — дикая боль в плечевых мышцах мстила ему за эти эффекты на кольцах.
— Что, стихи небось легче писать? — саркастически улыбнулась Рита. — Вот и посвящай их теперь Черевичкиной! А то она, бедняга, все поправляется, а для кого — неизвестно… Good luck![4]
Она ушла.
Генка хмуро встает, массирует плечо. Потух его взгляд, в котором только что плясали чертики плутовства и бравады…
Что ж, поздно, надо идти.
Прямой путь в раздевалку с этого крыла был уже закрыт; ему пришлось подниматься на третий этаж. В полумрак погружена школа. По пути Генка цепляется за все дверные ручки — какая дверь поддается, какая нет… Учительская оказалась незапертой. Генка включил там свет. Пусто. На столе лежала развернутая записка:
Генка исследовал содержимое застекленного шкафа — действительно, лежали их сочинения. И о счастье, и не о счастье…
…Свет еретической идеи загорелся в темных недобродушных глазах Шестопала. Кроме него, ни души не было (и до утра не будет) на всем этаже…
Полина Андреевна, мать Мельникова, смотрела телевизор. В комнате был полумрак. На экране молодой, но лысый товарищ в массивных очках говорил:
«Смоделировать различные творческие процессы, осуществляемые человеком при наличии определенных способностей, — задача дерзкая, но выполнимая. В руках у меня ноты. Это музыка, написанная электронным композитором — машиной особого, новейшего типа. О достоинствах ее сочинений судите сами…»
Стол был, как обычно, накрыт для одного человека. Обед успел превратиться в ужин.
Хлопнула дверь. Уже по тому, как она хлопнула, Полина Андреевна догадалась о настроении сына.
Он молча вошел. Молча постоял за спиной матери, которая не двинулась с места.
«Найдутся, вероятно, телезрители, — продолжал человек на экране, — которые скажут: машина неспособна испытывать человеческие эмоции, а именно они и составляют душу музыки… — Тут он тонко улыбнулся: — Прекрасно. Но во-первых, нужно точно определить, что это такое — „человеческая эмоция“, „душа“ и сам „человек“…»
— Господи, — прошептала Полина Андреевна, глядя на экран испуганно, — неужели определит?
Она автоматически придвинула сыну еду.
«А во-вторых, учтите, что компьютерный композитор, чей опус вы услышите, — это пока не Моцарт», — снова улыбнулся пропагандист машинной музыки.
Но Илья Семенович не дал ему развернуться — резко протянул руку к рычажку и убрал звук.
— Извини, мама, — с досадой пробормотал он.
— А мне интересно! — С вызовом Полина Андреевна вернула звук, негромкий впрочем.
Но она сразу утратила интерес к телевизору, когда сын попросил:
— Мама, дай водки.
Она открыла буфет, зазвенела графинчиком, рюмкой.
— И стакан, — добавил Мельников.
Паника в глазах Полины Андреевны: стаканами глушить начал!
Мельников налил (она предпочла не смотреть — сколько) и выпил.
Уткнулся в тарелку, медленно стал жевать.
Звучала странноватая механическая музыка.
Боковым зрением старуха пристрастно следила за сыном. Потом озабоченно вспомнила:
— Тут тебе какая-то странная депеша пришла. Из суда.
Мельников взял. Вскрыл. Читает. Чем дальше читает, тем резче обозначаются у него желваки.
— Нет, ты послушай. — И он принялся читать вслух:
— Согласись, мама, ну что тебе стоит? — зло перебил сам себя Мельников.
— Они лично, — прокомментировал Мельников, — считают!