Так продолжалось все три дня, что я провел с матерью – вернее, с пронзительно визжащим, бьющимся в конвульсиях, корчащимся от дикой боли существом, которое в прошлом было моей матерью, – в коттедже в Саутборо близ Танбридж-Уэллса.
Слава богу, Чарли все время находился там – миссис Уэллс наверняка оставила бы свои обязанности сиделки, не будь между нами такого буфера. Если Чарли и задавался вопросом, почему мы с миссис Уэллс стараемся ни минуты не оставаться наедине, он так ничего и не спросил. В пятницу приехал Фрэнк Берд – он снова сказал, что надежды нет, и сделал матери укол морфия, чтобы она заснула. Вечером, перед своим отъездом, он сделал укол морфия и мне. Наверное, то были единственные несколько часов тишины, когда бедный Чарли, мучимый желудочными резями, смог наконец немного поспать, оставив мать под присмотром миссис Уэллс.
Я пытался работать, пока находился в материнском доме. Я привез с собой лакированную оловянную коробку с черновыми записями, заметками, выписками из энциклопедии и часами сидел за крохотным столом у окна, но в моей правой руке, казалось, совсем не было сил. Чтобы макнуть перо в чернила, мне приходилось перекладывать его в левую руку. Но слова все равно не лились на бумагу. Три дня кряду я тупо смотрел на белый лист бумаги, не оскверненный моей писаниной, если не считать трех-четырех корявых строчек, вымаранных мной в конечном счете.
Через три таких бесплодных дня мы с братом перестали делать вид, будто мое присутствие там необходимо. Матери становилось гораздо хуже, когда я к ней приближался; стоило мне войти к ней в спальню, она начинала корчиться, биться в судорогах, пронзительно вопить, и у меня тоже боль неуклонно усиливалась, покуда я не падал в обморок или не удалялся прочь.
Чарли упаковал мои вещи и отвез меня обратно в Лондон на послеполуденном курьерском. Перед отъездом он отправил Фрэнку Берду и моему слуге Джорджу телеграммы с просьбой встретить нас на станции – чтобы усадить меня в наемный экипаж, понадобились соединенные усилиях всех троих. Когда меня на руках втащили в дом и понесли наверх, в мою спальню, от внимания моего не ускользнуло, каким взглядом смотрела на меня Кэролайн, – во взгляде том читались тревога и жалость, но также смущение и презрение, возможно даже, презрение, граничащее с отвращением.
Берд сделал мне дополнительный укол морфия, и я провалился в глубокий сон.
Я пробудился в темноте, в мучительных корчах и в совершенном смятении.